Вступление. Или, наоборот, эпилог.
На кладбище были военные и кроме вас. То там, то здесь среди штатских весенних одежд возникало темно-зеленое армейское сукно. Но то были, как правило, люди пожилые. Военные в запасе, в отставке. С наградами и воинскими знаками, с погонами и без погон. Фронтовики, как принято говорить, ветераны. Несмотря на мундиры, они уже почти не отличались от штатских. Не казались военными.
Старость — самая штатская должность на свете. Самая гражданская. (И самая обязательная — хочешь того иди нет.)
Причина даже не в подпорченной годами выправке. Укатали, мол, сивку крутые горки. Была в этих людях особенная, может, даже более глубокая, чем в других, размягченность, податливость происходившему, его настроению, которое действовало на них так же, как действует на пожилых людей сама атмосфера. Сразу, впрямую, не беря во внимание ни окружающие их стены, ни защищающие оболочки, — на сердце, на кровь, на суть! Податливость и всеведение.
Кабы молодость з н а л а, кабы старость м о г л а.
У Толстого есть такая мысль: человек всеведущий, всечувствующий не может быть военным, во всяком случае полководцем.
Вы тоже не были полководцами, но мы-то были еще военными. Еще точнее — молодыми военными. Молоденькими, почти безусыми солдатиками.
Да, вы были молодыми военными, солдатами, «солдатиками», как подчас действительно ласково, жалеючи, сама с собой скажет на улице иная старуха, долго следя взглядом за солдатским строем, и для многих здесь, наверное, напоминали тех, кого они когда-то провожали на фронт. Провожали, но не встречали. Встретили только тут, на кладбище, — под могильными плитами.
«Сержант Иванов Р. А. 1922—1944 гг.» Все, что осталось.
А вы были живыми и напоминали ушедших — живыми. Воскрешали. Молодыми и живыми. И потому тоже вскоре оказались в центре внимания. «Внимание» — довольно нейтральное слово, обозначающее чисто зрительное восприятие кого-то или чего-то. Вы же оказались в центре, в солнечном сплетении самых сокровенных человеческих чувств. Настроение, концентрировавшееся здесь, требовало выхода, точки заземления, приложения к чему-то более живому, отзывчивому, отвечающему, чем эти безнадежно бесстрастные, безответные могильные плиты. Человек не выносит безнадежности, он ищет — слепо и вместе с тем чутко, — как бы уткнуться горем в нечто более теплое, живое, чем камень, пустота, чем реальность, в конце концов.
А вас и искать не надо было. Вы сами оказались рядом, под рукой, п о д г о р е м.
В грозу случается видеть, как молнии, выбрав один, чаще всего самый высокий предмет, не жалят, а как бы стремительно садятся на него, льнут к нему, обнимают и, заставляя его светиться обливным, фосфоресцирующим светом, буквально стекают, изливаются по нему вниз.
Могучее, раскидистое дерево, оставаясь невредимым, то и дело вспыхивает, проявляется в негативе кромешной тьмы, само как продолжение, превращение молнии, ее заключительная фаза.
Так и на вас излилась вся чаша собравшегося, сбродившего здесь горя, но и в еще большей степени — нерастраченной, невостребованной, искупительной любви.
Вы сами засветились от этой любви.
Вдобавок ко всему люди каким-то образом узнали, что это вы обиходили к празднику могилы их близких. Вероятно, здесь не обошлось без Муртагина. Как бы там ни было, а новость мгновенно облетела всех собравшихся на кладбище. Она, разумеется, только усилила интерес к вам и послужила, так сказать, формальным поводом изъявления и без того определившихся чувств.
Дала отмашку молнии.
Вы не намеревались хвалиться своей работой, и все же приятно было, что люди о ней знают. Это делало естественней вашу причастность к ним, к их горю. И к тем, кто лежал в этих могилах.
И это в ваших собственных глазах делало хоть как-то оправданнее, заслуженнее ту теплоту и ласку, в которую вы окунулись. И которая по сути — вы это понимали — была адресована другим.
К вам подходили, вас поминутно подзывали, обнимали и целовали, и вы обнимали и целовали…
Ты помнишь: старая женщина плакала у тебя на плече и называла сыном, хотя ты ей скорее годился во внуки, и гладила твои волосы, и ты, держа в одной руке давно снятую фуражку, другой, влажной от волнения, тоже благодарно и утешительно гладил конец разметавшегося над нею черного платка.
В ту минуту и вправду вспомнил и материнские руки, и то, как она, твоя мать, когда-то ясным и теплым еще осенним утром, уже прощаясь с тобой навеки, печально и ласково перебирала, сидя на порожках вашего дома, над которым уже заскользила тень раннего сиротства, твои запущенные мальчишеские волосы. Как давно это было! И как давно никто не гладил тебя по голове и тем более — не называл сыном.
Читать дальше