Но не только она.
За ними стояло большее — Власть.
Кто до революции больше всего мордовал простого человека? Царь? Министр иностранных дел? Министр внутренних дел?
И все же надоедливее всего, въедливей всех (бог высоко, царь далеко, а этот вот он, впился, всосался прямо в загривок) мордовал чиновник. Бюрократ. Сатрап с ручкой или с гусиным пером.
Вот он, вожделенный скипетр: ручка с пером. Ручка и телефон.
Власть переменилась!
Народовластие — это народ, вооруженный пером.
Факт народовластия свидетельствовали стихийно эти наивные, покинувшие насиженные гнезда семейных альбомов фотографии.
Если палку перегнуть в одну сторону, то, разгибаясь, она излишне выгнется в другую. Перекос с нашей бюрократией — не является ли одной из его причин столь крутое и долгое (до семнадцатого года) отлучение людей от пера?
В роскошном чернильном приборе торчала обгрызенная ученическая ручка. Амбарная тетрадь лежала, раскрытая, рядом. Бумага в тетради желтая и даже на вид жесткая, грубая, чем-то сходная с хлебом голодных лет: плохой выпечки, со следами лебеды и опилок, примешанных к муке с отрубями. Зато почерк, которым покрыта бумага, поражал своей изысканностью. Как будто на бумаге, как на пяльцах, распяли ажурное кружево. Тетрадь тоже запомнилась. Ты сам с той поры питаешь слабость к амбарным книгам.
Оба молчали. Ты в недоумении, дед — с полным пренебрежением к тебе. Безразличием. День за непробиваемой, зажелезившейся стеной шел на убыль.
— Красная Армия разута и раздета! Войска Михаила Фрунзе в обмотках форсируют Сиваш! Красная Армия нуждается в сапогах и валенках! Ввиду исключительности момента разрешено ношение неуставной одежды и обуви вплоть до ботинок из свиной кожи — этой принадлежности империалистических армий — и лаптей! Красной Армии необходима помощь всего трудового народа!
Он кричал, не переставая орудовать дратвой и щетиной, — вероятно, был сапожником старой выучки и не признавал крючок, это нововведение в сапожном деле. Пользовался шильцем и навощенной свиной щетинкой: крючок делает слишком большие проколы, шильце и щетинка же, заменяющая иглу, пришпандоривают латку герметически. Времени уходит больше, зато качество латания выше.
Ни капли гнилой сивашской влаги не проникнет через такую латку!
Голос у Башкатова оказался звонкий, мальчишеский, бородка опять тряслась, как уже не единожды цапнутый кошкой хвост у трясогузки.
Да, Антон Башкатов был болен. Так давно болен, что люди и забыли уже о нем. Забыли его фамилию, имя забыли, забыли, кем он был, Антон Башкатов. И знали — только такого.
Сухопарая старуха в темном, что единственная вспомнила его, — как бы она не была из тех нескольких монахинь, которых комиссованный, порубленный белыми красноармеец Антон Башкатов выкурил когда-то из божьего храма, приспособив таковой под народный дом. Уж она-то его, окаянного, запомнила навек. И не простила — даже такого, блаженного. Он выдворил ее в мир, но она его волюнтаристского дара не оценила.
Его забыли. Помнили только по его виду да по приписке к храму, то бишь мастерским. Живет там один, пишет что-то в амбарной книге… Писарь. Душа, она и есть душа: без имени, фамилии, без особых материальных примет.
Люди его забыли, он же их не забыл. Ничего не забыл участник сивашского перехода Антон Башкатов. Помнил!
Ты тогда ничего не написал о нем. Вернулся в редакцию растерянный. Тебя расспрашивали о большевике, интересовались следами: нашел или нет. Ты буркнул, что большевика нет, на том разговоры и закончились. А со временем и сам стал забывать о нем. А тут вспомнил. Резко, ярко. Муртагин, наверное, разбередил. Щуп какой-то просунул до самого дна, до самой «мантии», сквозь мантию — и оттуда ударила горячая цевка.
Как же это нет большевика? Есть, черт возьми, имеется в наличии! Как раз большевик-то и есть!
Сумасшествие само по себе не новость. Всю жизнь люди сходили с ума. На почве ревности, сребролюбия, властолюбия. Не выдержав обрушившегося горя…
Здесь же человеком овладела совсем другая идея. Иного порядка, иного регистра. Идея добра и сочувствия людям. Идея несправедливости. Она и раньше владела им, а на каком-то этапе, на каком-то повороте его жизни стала всеобъемлющей и всепоглощающей. То, чем человек жил, болел, стало его душевной болезнью. Не на почве корысти — на горных породах.
Такого сумасшедшего можно не только жалеть.
Голос — запомнил. Как он больно бился в тесной келье, обламывал крылья о ржавые стены, о стекло в высоком стрельчатом окошке, к которому с обратной стороны уже приложилась тугим, заросшим ухом осенняя деревенская темнота и тишина.
Читать дальше