Обмахнув руку об замызганную полу ватной фуфайки, Настя тоже протянула ее и улыбнулась: Лидка хоть и командовала ею, а все равно Настя чувствовала себя с нею как ровня и потому выделяла Лидку из всей родни. Команды ее были не капризны и не куражливы. И грубость ее была такой же: в ней жала не было. Год назад Лидка с мужиком завербовались на какую-то народную стройку, канал где-то рыли, а теперь, видать, вернулись — руки вон, как из обжига вынутые: в фундамент клади — не раскрошатся. Выдержат. Эх, Лидка, Лидка, все твои завидки! Гонят тебя по свету да еще и под микитки дают. Каждый раз грозишься, мол, в шелках прикатишь, а выходит — все в мозолях. И сносу тебе нет, чертяке…
Ничего этого Настя, разумеется, не сказала, да и сказать не могла: куда там просунуться ей в Лидкину быстротечную речь! Палку сунь — и ту выбросит. Срикошетит.
— А я только к матери на порог, как она мне читать, как она мне читать! Ты, говорит, заместо того чтоб по чужбинам мыкаться, лучше б детей рожала. Какие чужбины, говорю, мамонька, устарел твой кругозор. Все кругом колхозное, все кругом мое. А ее аж подняло от этих моих справедливых слов. Вроде кто спичку ей под юбку сунул: тваё, тваё, говорит, помело.
Лидка так язвительно изобразила это «тва-аё» — как будто и не к ней оно относилось, — таким едким коленом его вывернула, что Настя рассмеялась: мать Лидкина вышла как живая. А Лидке того и надо — масло в огонь капнули.
— Сама ты, говорю, черт старая на помеле. Кто ж в такую пору их рожает! Тут бы кости прокормить, не то что пузо. А она, представляешь, — Настя, говорит, и то родила. Я так и села.
И это, точнее, обидное Лидкино «и то» не царапнуло, другой бы сказал так — век не забыла бы: что ж она и не баба, что ли… А Лидка ляпнула, и ничего. Глаза у Лидки надо видеть. Глаза у нее не в пример языку — пустого не мелют. И солнца нет, а они играют, как два ручья на перекате. Глаза у нее нараспашку. Стань на бережку и все-все увидишь: и что там плывет, и что затевается — до самого дна. И наклоняться не надо. Они и языку укорот дают; и что бы там ни молола Лидка, а в глазах у нее Настя уже почувствовала искру, что неуловимо напомнило ей блуждающий блик сыновней улыбки, а почувствовав, так же, как тогда, в землянке, счастливо потянулась к нему.
— Ну и бритва ж ты, Лидк! Как только тебя мужик терпит…
— Энта штука мужику необходимая. Он от нее красивше становится. — И тут же, уловив это ответное Настино движение — к теплу, добавила: — Ты мне, девка, зубы не заговаривай. К сыну давай веди. Я ж ему гостинец привезла…
И вновь благодарно, как над корытом, отозвалась Настина душа…
Как ни хотелось Насте побыстрее попасть с гостьей в дом, в отведенный ей угол, где на двух табуретках, чтоб не дай бог не упал, стоял ее Ноев ковчег, в котором теперь заключалось все-все, что в ней было живого, спасенного, она все-таки завернула еще к скирде, подняла вязанку с соломой и потащила ее перед собой на животе, как катит майский жук превосходящий его самого навозный мяч. Лидка шла рядом и говорила, что тоже хочет податься сюда, на Черные, и надеется, что Настя поможет ей тут пристроиться.
Ветер с силой дул им в спины, и они невольно по-овечьи кучковались под ним: Настя, Лидка и старая хромая овчарка, которой даже гавкнуть на чужачку не представлялось целесообразным.
Дверь в хату открывала Лидка. Звякнула щеколда, Настя уже готовилась протиснуться со своей ношей в комнату, когда поняла, почувствовала — вязанка была так велика, что застила ей все впереди, — сестра ее дальше порога не пошла. Больше того: Лидка прислонилась к дверному косяку, а потом, как-то странно, по-птичьи, всхлипнув и выронив старую кирзовую сумку, которую держала в руках, вяло поползла по нему вниз. Почуяв неладное, Настя бросила солому к ногам. И еще раньше, чем увидела помертвевшее Лидкино лицо, раньше, чем с заколотившимся сердцем ступила на порог, а может, еще до того, как отринула от глаз эту проклятую солому, они каким-то чудом уже выделили в безмерном множестве второстепенного главное. Гадюка жирно пролегла по всему спеленутому тельцу спящего сына, от изножья к подбородку, и, приподняв голову, зловеще нацелилась в рот. Все в Насте оборвалось. Опустело. Теперь она даже сердца не слышала — отнялось. Какое-то мгновение они находились в равновесии. Змея, которой достаточно было мига, чтобы либо выбросить расплющенное жало, либо, дрогнув, ленивой кишкой влиться в полураскрытые во сне губы малыша, — очутившись на живом человеческом теле, змея всегда слепо движется к его теплому дыханию и, влекомая негой, подчас проникает в самый его исток, в теплое человеческое нутро. Настя видела, как однажды в степи люди силком ставили на коленки ополоумевшего мужика и держали его так перед доенкой с парным молоком до тех пор, пока из его разинутого рта не показалась осторожная, но сластолюбивая змеиная голова, — выманили.
Читать дальше