— Как же твоя фамилия? — продолжал он тягостный для меня расспрос.
— Гусев.
— Гусев? — Он вроде не верил мне, и тень этого неверия мелькнула в темных, как на палом листе настоянных глазах. — Чудно́: фамилия русская, а сам как будто нерусский…
Я пожал плечами: об этом я как-то не задумывался.
— А кто есть у матери кроме тебя?
— Еще двое. Два младших брата, — сказал я, не зная, как отделаться от незнакомца.
— А кто еще? — упорно допытывался он.
— Ну, муж… — Что я мог еще сказать про отчима. — Да она скоро придет, у нее и спросите.
Я обернулся и посмотрел в степь, в ту сторону, где километрах в трех от нашей хаты стоял совхозный птичник. Он был виден с нашего двора, и между ним и двором, как пуповина, петляла узенька тропка, протоптанная матерью за много лет. На тропинке, в ее верховье, действительно виднелась едва различимая фигурка. Мать! Я обрадовался ей вдвойне: меня пугала настырность незнакомца. Может, он цыган? Я слышал: цыган в угольное ушко лошадь проведет. А впусти в дом цыганку, так за нею потом все уйдет. И сам пойдешь — не заметишь.
— Да вот она, — показал я рукою в степь. — Уже идет. Подождите, если хотите.
С матерью мне черт был не страшен, не то что этот хромоногий.
Он так же пристально, как на меня, посмотрел по указанному мной направлению и вдруг заторопился:
— Некогда мне ждать. Дай-ка еще водицы, да мне пора. Заболтался я тут с тобой.
Я снова зачерпнул воды, подал ему. Он выпил одним махом, выплеснул остатки на вздрогнувшего от удовольствия поросенка Ваську, который умудрился подобием баранки расположиться вокруг цементированной шейки бассейна, впитывая своей чуткой, еще молочной кожицей и каждый лоскут отбрасываемой бассейном тени, и каждую каплю теряемой с него воды, крепко утерся рукавом и сказал, возвращая мне кружку:
— Ну, сынок, спасибо. Будь здоров.
Он повернулся и медленно, привычно пошел по перистому от пыли поселку.
Шел, загребая пыль сбитыми сапогами. Поправил рюкзак. Оглянулся.
Я стоял между ними.
Судьба вроде и силилась свести концы с концами, связать, замкнуть их на мне, да сил не хватило.
Назавтра, после моего неосторожного сообщения, улица будет говорить, что незнакомец потом чуть ли не у каждого двора останавливался и все расспрашивал про Настю да про меня. Так и говорили: мол, отработав положенный срок на шахтах, человек вернулся в Узбекистан «отца с матерью досматривать», а досмотрев, затосковал что-то, совестно ему перед Настей стало, вот и приехал и дом нашел.
И еще говорили — полведра урюка мне подарил, хотя я до сих пор толком не знаю, что такое урюк.
«Отца с матерью досматривать…», «затосковал», «совестно стало…» — какие все русские, оправдательные, с пониманием к виновному мотивы! Вот только урюк — в качестве заморских яств…
Так людская молва досказала сказкой робкую историю поздней Настиной любви.
…А ведь я смутно, но помню и хлопок. «Хлопо́к», — говорили в селе. Убирали его поздно, по снегу. Был он чахлым, и собирать его приходилось на коленях. Вместе с другими женщинами ползала Настя в междурядьях, красными от холода и сырости руками срывала так и не раскрывшиеся до конца коробочки, бросала их в фартук и волокла перед собой. Что вспоминала она, собирая этот урожай, это жалкое, болезненное видение чужой земли? Что думала? Жалела? Проклинала?
Проклинала — вряд ли. В тот же день, когда мы побывали на кладбище, мы зашли и к одной из материных подруг — к тетке Дарье. Когда-то я знал ее приятной черноволосой женщиной. Сколько помню, она все время работала вместе с матерью: и в степи, и на птичнике. И была этаким бабьим коноводом. Нужно было с начальством поругаться — птичник отряжал Дарью в совхозную контору. Впрочем, начальству она не давала спуску и на птичьем дворе. Обычно оно заезжало на птичник с твердым намерением ограничиться беглым осмотром: как настроение, мол, как падёж? Одна нога тут, а другая на подножке линейки или бобика — смотря по чину. Не тут-то было! Тетка Дашка двумя пальцами, но весьма цепко ухватывала его за локоть и влекла вглубь, в духоту старенького, крытого соломой «корпуса». Подводила то к обвалившейся стене: «Это ж заделывать надо, сколько ж можно языки оббивать!» — то к закрому спросом: «Протравленное прислали. Не верите? Попробуйте! Хорошее, видать, загнали, а нам выдали из того, что после сева осталось…»
Пробовать начальство остерегалось. Стесняемое с одного боку чередой хозяйственных забот, а с другого — круглой, плотной, горячей (от нее в любое время года чуток парило, может, потому, что она не умела работать вполсилы) теткой Дашкой, оно, пытаясь сохранить и начальственное, и мужское достоинство, по-журавлиному вышагивало по птичнику.
Читать дальше