Но и этому перестали удивляться. Весь мир был потрясен и затаил дыхание. Дивились событиям во Франции и в Голландии, в Англии и в Африке. Дивились событиям в таких отдаленных точках земного шара, как северная гавань Нарвик и средиземноморский остров Крит. О неисправных насосах теперь и думать забыли.
Накануне, 22 июня, Пауль Боланд и Герман Шульц по пути домой встретили, как обычно, Франца Марнета. Франц только что соскочил с велосипеда, намереваясь повести его в гору, к Шмидхайму. Люди, возвращавшиеся домой — в город, в деревни на холмах или в низинах — со всей поспешностью, на какую были способны при своей усталости, не подозревали, что этот вечер, наконец-то наступивший после утомительного дня, не просто вечер, а канун. Закатный свет вдали, над рекой, только местами просвечивал сквозь серо-голубую пелену дыма. Вокруг фабрик дым стоял плотными клубами. Он опускался на деревни, и сквозь него едва поблескивали точки огоньков. Эти искусственные, до жути внезапные сумерки были приторно-горьки на вкус: они чернили сажей морщины, уголки глаз, уши и ноздри; они тоскливой тяжестью ложились на сердце.
Пауль, прозванный Корешком, и Герман с двух сторон обогнали Франца, соскочившего наземь. От Корешка не укрылся тот единственный короткий взгляд, который Франц бросил на Германа. Со взглядом нельзя было обойтись, как со словом, — сохранить его, передать дальше или даже выдать; он блеснул, проколов искусственные сумерки, и тут же погас: ведь всякий свет был запрещен.
Когда Пауль, который не стал и мыться — все тело у него затекло и ныло, — десять минут спустя уселся за свою тарелку супу, он не выдержал и пробормотал себе под нос:
— Странно.
Жена спросила:
— Что странного в супе?
— В супе — ничего, — отвечал Пауль, — а вот в этой ссоре между Францем и Германом… Шутка сказать, такие люди, как Франц и Герман, после этакой давнишней дружбы — и вдруг поссорились. А из-за чего? Из-за насоса.
Жена сказала:
— Да они вовсе не из-за насоса поссорились. Нет, серьезной ссоры без серьезной причины не бывает. А в ней-то они и не хотят сознаться. Вот и выдумывают всякие глупости. Насос кстати подвернулся. — И, видя, что Пауль погружен в размышления, продолжала: — А я думаю — это из-за жены. — И добавила, хотя Корешок промолчал: — Ты думаешь — из-за Францевой? Ничего подобного! Из-за Германовой жены. Ведь она совсем девчонка. В дочери ему годится.
— Ах, брось трепаться! — оборвал ее Пауль.
Он принялся грызть кость; обглодал ее, затем начал:
— Франц сегодня так посмотрел на Германа, будто хотел сказать: «Я бы не прочь, если только ты не возражаешь».
Пауль снова замолчал. Опять взялся за кость.
Ему пришла в голову одна мысль, но он не хотел высказывать ее вслух. Ведь этот скользнувший мимо него короткий взгляд был чем-то большим, чем попытка к примирению. Он был как бы напоминанием о нерушимости дружбы. Однако подобные наблюдения не предназначались для его жены.
Фрау Боланд уселась перед ним, и при виде этого лохматого человека, который усердно обгладывал кость, думая о чем-то своем, ее сердце вдруг сжалось от ей самой непонятной печали. А когда он, как обычно, из уже обглоданной кости стал высасывать мозг, жена, точно все человеческие скорби — сестры, вдруг вспомнила то воскресенье, когда они вот так же сидели и обедали вдвоем. И это тонкое посвистывание кости, точно звук фанфары, потом навсегда связалось для нее с возвещением несчастья: «Пал на поле брани во Франции». Она тогда и мысли не допускала, что с их сыном может стрястись беда. И притом во Франции, где немцы побеждали! Пауль закрыл тогда дверь, чтобы на ее плач и жалобы не сбежались соседи, чтобы они не слышали, как его жена кричит, задыхаясь: «На что они нужны, все эти проклятые победы!» К счастью, в этот день Герман поехал на велосипеде к жениным родственникам, посадив впереди себя сынишку. Пауль, высунувшись в окно, поманил наверх отца с сыном. В те времена они с Германом были знакомы только по совместным поездкам на работу. Когда жена при виде малыша запричитала: «Прекратите все это, пока вас еще не убили», — он хотел зажать ей рот. Однако Герман мягко отвел руку Пауля. И Пауль в душе подивился тому, как Герман с неподдельной угрюмой и немой скорбью гладит по голове эту чужую женщину. Его сынишка с удивлением смотрел на них: «Так вот, значит, как корчатся матери, вот как их скрючивает от горя, когда мы, мальчики, умираем!»
Герман просидел до ночи; удивительными они тогда обменялись словами под затихавшие рыдания матери. А утром, как обычно, поехали вместе на завод. Когда Пауль вечером вернулся, жена, правда, не утешилась, но словно ошалела от бесконечных изъявлений сочувствия, которыми ее неожиданно осыпали люди.
Читать дальше