Когда дядя Коля приносил нам нашу мать и связывал ее в постели, чтоб она не буянила пьяная, Юра всегда очень расстраивался. Он тогда плакал и жалел мать, а на дядю Колю он не злился, потому что вообще не умеет ни на кого злиться. Когда я собрался во второй раз уйти из дому, мне только Юру было жаль, что совсем ему без меня будет тоскливо, я все-таки старался его от всех защищать. Я собрал свои вещи в старую бабкину котомку и, уходя, оставил записку: «Живите уж сами своей жизнью, а я пойду по белому свету или на комсомольско-молодежную стройку». Это тоже в прошлом году было, в декабре, после того, как Веселый Павлик повесился. Я решил пойти на Белорусский вокзал и поехать куда получится. Это было рано-рано утром, во дворе плыла морозная дымка. Я прошел через Старопитейный, потом по Массовой улице, пересек Братьев Жемчужниковых, прошел по Становленскому переулку, перешел через Бытовую улицу и зашел в сквер, где наш Профсоюзный пруд. Тут я сел на скамейку и понял, что не могу уйти отсюда, от своего дома, от всех наших кошмаров и жалостей. Что было делать? Я зашел в телефон-автомат, снял ледяную трубку и, набрав номер Дранейчикова отца, сказал ему:
— Дядя Коля, я ухожу здесь навсегда. Не поминайте лихом. Вы мне были как… как лучший друг. Прощайте.
Я чуть было не сказал ему то, что часто хотел сказать.
— Эй, парень, погоди, ты где сейчас?
— Я около пруда.
— Погоди, я сейчас приду к тебе. Не уходи пока. Хорошо?
— Хорошо.
Он очень быстро прибежал, и мы сидели с ним рядом и курили, и впервые я сидел рядом со взрослым и курил. Мы долго разговаривали, а потом он сказал:
— Ну куда ты поедешь, ведь тебе школу надо окончить.
— Я не поеду, — сказал я.
— Ну и правильно, — сказал Дранейчиков отец. — И курить не кури.
— Не буду, — сказал я.
Вот и солнце! Медленно всплыло золотисто-красным яблоком и сразу нырнуло в тучу, будто в полотенце, чтобы быстренько растереться досуха и пойти по небу, красуясь румянцем. Дядя Коля вытаскивает неплохого окунька, еще бы парочку таких, и можно уху варить.
— Леш, а Леш! Леш, гляди, какой!
— Я уж вижу.
Мне вдруг почему-то вспоминается, как мать иногда рассказывала про рассвет, который она когда-то видела. Мне становится ужасно тепло от этого воспоминания, и мать вдруг кажется мне такой беззащитной и слабой, что я хочу простить ей все. Но я не хочу, чтоб она нашлась. Нет, не хочу.
В то утро я вернулся домой незамеченным. Все еще спали, только Юра уже сидел в кровати и моргал липкими глазами. Я выбросил свою записку и остался дома. Через два дня после этого моя мать Анфиса примерзла пьяная к асфальту, а еще через месяц она исчезла, оставив на память три матерных слова, вырезанные чем-то острым на белых кафельных плитках в ванной.
Потом была весна, а сейчас уже лето. Дранейчик в пионерлагере, и мы с его отцом каждую субботу и воскресенье бываем за городом, на рыбалке, а иногда по грибы ходим, только грибов что-то маловато. Вот он уже второго окуня поймал, а вот и у меня клюет. Солнце уже выбралось из облака и идет по небу, и уже не красное, а золотое. Я пересаживаюсь немного выше, прислоняюсь боком к стволу ольхи и отдаю себя сну. Я сплю на берегу утренней реки, ночные бабочки снова порхают по моему лицу, и я еще не знаю, что через год кости моей матери Анфисы будут найдены почти за 50 километров от Москвы; потом я закончу школу, в том самом году, когда сожитель Файки Фуфайки Гришка совершит свой фантастический полет; потом меня возьмут в армию, и пока я буду служить на советско-норвежской границе, дядя Коля доклепает, наконец, свой катафалк и тут же попадет на нем в аварию на Минском шоссе; он останется цел, а катафалк в разбитом состоянии поставят на прежнее место, на станции техобслуживания, но дядя Коля уже не станет посвящать ему столько времени, как прежде; а потом я вернусь из армии, и в том году умрет старый Драней, находясь под следствием за нападение на милиционера; и многое еще будет впереди, чего я пока не знаю, лежа на берегу утренней реки.
Я на минуту просыпаюсь и вижу, как дядя Коля уже варит на костре уху, а потом бежит второпях к удочкам, потому что у него снова клюет. Я встаю, подхожу к нему и говорю: «Дядя Коля, вы знаете, что вы мне были всегда как отец?» Но это я уже снова вижу сон, потому что наяву я Дранейчикову отцу не решаюсь такое сказать. Дядя Коля молчит, только дергает из реки одну за другой ночных бабочек. Они черные, большие, крылья у них плотные, как покрытый бархатом картон. «На-ка, Ваня, лови сам», — говорит мне дядя Коля, протягивая удочку, и мне вовсе не кажется странным, что он меня Ваней называет. Он идет вдоль берега, уходит все дальше и дальше. Уходит навсегда.
Читать дальше