Я вышел из квартиры, громко хлопнув дверью, поднялся на третий этаж и позвонил в двадцать шестую квартиру. Когда-то здесь жил с женой таксист Бельтюков. Теперь бельтюковскую квартиру занимал студент биофака МГУ Стасик, работавший в нашем ЖЭКе дворником. Правда, Стасиком его никто не называл, потому что всех наших жэковских студентов звали не по именам, а по названиям их будущих профессий.
— Слушай, Ботаник, — сказал я, — можно мне у тебя переночевать?
— Заходи, — с готовностью ответил Стасик Ботаник и тут только увидел в моей руке окровавленную финку. — Чего это ты?
— Я отца зарезал, — сказал я.
— Да ты что! — удивился он. — Ну-ка? Не пьяный вроде, а как все равно пьяный. Подожди-ка, руку-то порезал. Забинтовать надо.
И впрямь, у меня оказалась поранена ладонь левой руки, и на полу рассыпались крупные капли крови. Стасик Ботаник забинтовал мне руку и бросил для меня на пол свой ватник.
— Ложись-ка, а я пойду гляну, чего ты там натворил. Дай-ка ключи. Ты в какой? В восемнадцатой?
Я лег на ватник Стасика Ботаника, а он ненадолго исчез. Вернувшись, весело сказал:
— Ну ты даешь. Нашел время шутить. Я вхожу, а он в коридоре сидит и песни поет. Пьяный. Поругались, что ли? Держи ключи. Ну-ка дай мне свою эту штуку до завтра, а то и впрямь пойдешь и кого-нибудь прирежешь. Извини, что на полу тебя укладываю. Сам на дырявой раскладухе сплю. Ну и папаша у тебя! На-ка, я тебя своим пальто укрою.
Я отдал ему на хранение финку, он укрыл меня своим пальто, и мы улеглись спать. По полу гулял сквозняк, я как-то замерз и заснул одновременно. Мне снилось, что я стою на ветру, а где — непонятно, пытаюсь уйти от ветра, но сколько ни ухожу, ветер не делается ни тише, ни сильнее, а дует равномерно и студено.
Утром я проснулся с насморком и с болью в простывших ушах и носоглотке. Поблагодарив Ботаника за ночлег, спустился к себе на первый этаж, в свою истерзанную пьяным дьяволом квартиру.
На вешалке в прихожей не было черного суконного пальто, а на полу в бабкиной комнате не обнаружилось ни окурков, ни объедков, ни осколков стекла и ни застывшего трупа пожилого плешивого мужчины. Все было прибрано, подметено, а мусорное ведро на кухне оказалось опорожненным. Ничего — никаких следов пребывания отца. Если не считать нескольких влажных широких пятен на обоях и изящной финки, которую мне вернул Ботаник сегодня утром.
Он исчез. Как пришел. Так и ушел.
В верхнем ящике письменного стола лежали полторы тысячи и небольшая записка, выведенная пьяной рукой:
«Алешка! Ты малый что надо. А я конченный. Тюремщик. Но ты не думай. Я устроюсь. На работу. Поеду в сибир. Там буду жить и работать. А здесьсь я только тебе всё поломаю. Деньги небудь гадом возми. Я их честно для тебя дурака заработа. Не поминай лихом. Больше я ничем тебе осебе не напомню о том что я есть. Ухожу навсегда. Прощай Алешка! И прости!
Твой горе отец С. Стручков».
Слово «отец» было трижды перечеркнуто, и поэтому получалась нелепость — «твой горе». Некоторые слова совсем непонятно были выведены, и лишь по смыслу предложения можно было догадаться, что означают эти закорючки.
Чтобы не быть гадом, я взял оставленные отцом, якобы честно заработанные, полторы тысячи. На эти деньги я заказал надгробную плиту для Юры, купил себе магнитофон, ботинки, кинокамеру и кинопроектор. Но все это было уже в апреле, а до апреля я не трогал денег отца — только отдал 210 рублей студентам, дворникам нашего ЖЭКа, которых ограбил техник-смотритель Линев.
Сначала я снимал без какого-либо определенного замысла, первое, что попадалось на глаза — свое отражение в зеркале, хлопающие крылья Роджера, отъезд последних переселенцев из нашего дома — некоторые кадры из первых двух пленок я отобрал и вмонтировал в большой фильм, который называется «Похоронный марш». Сам фильм я начал снимать после того, как снял похоронный марш. Хоронили какого-то майора. Меня вдруг осенило, и я снял играющих музыкантов, руки, несущие гроб, венки; лиц не снимал — только постоянное мелькание музыкальных инструментов, гроба и венков. Отсюда возник замысел снять предметы и действия, чем-то напоминающие отдельные эпизоды моего детства и моей юности. Идея поглотила меня, я увлекся и не жалел денег на цветную немецкую пленку.
Месяца через два после ухода отца умер Роджер. Последнее, что он сказал, было:
— Роджер, Роджер, веселый Роджер!
По-видимому, он умер от старости. Я заметил, что он вот уже дня три сидит и дремлет на полу клетки, в углу, и ничего не ест и не пьет. Я хотел его вытащить и посмотреть, что с ним, но он так сильно укусил меня за палец, что прогрыз до кости. Пока я перевязывал кровоточивший палец, попугай умер.
Читать дальше