Говорила, как магнитофон, то хихикала, как полоумная, то внезапно смолкала — мутило ее, и без продыха, без облегчения, так сильно отравилась пылью этой, дымом, всем-всем самым вредным, не предназначенным ни для чьего дыхания и крови, а главное, страхом, который рождался внутри. И все это теперь рвалось наружу — со смехом, со словами, со слезами… И молола без умолку лишь для того, чтобы чувствовать, что и вправду жива.
— Беги, Валек, все. А я тут… Да беги!
Побежал. Дорожкой, которой Петро к Ларке бегал. Завалы, воронки, прорехи, разметанный мусор, тряпье, щепа оконных рам, штакетников, калиток, еще один газовый факел-платок — полощется, бьется на желтой трубе… и люди навстречу опять. Огромная рука поймала его сердце и разом выжала всю кровь. Валек понял все, кроме главного: кто на руках у Петьки из детей — и живой или мертвый? И где остальные Шалимовы, где?..
Такая неестественная успокоенность была в безжизненно свисающих, как будто потрошеных маленьких ногах, такое исступленное упорство в надломленном лице бегущего Петра, что ничего перед глазами больше не осталось. И продохнуть не мог, не то что закричать. Мелькнули подмокшие красные тряпки, распяленным криком ли, вздохом ли рот — как будто раззявленный клювик птенца, прижмуренный Петькин, отцовский глазок на иссиня-белом лице пацана… Петро так бежал, как с мертвым не бегают! Не бегают в город, в больничку, к последним, единственным верным рукам, которые могут спасти.
Валек понял все, кроме главного: где мать, где Танюха, где Полечка? Танюха почему за Петькой, как собака, не бежит?.. И в разные стороны с Петькой, домой — он, Валек… Их дом устоял, и крыша как будто цела, но словно бы вырвано что-то из дома, нутро. Народ на дворе: Королята, Чугайнов с женой, Пузырек… и как над могилою рты зажимают, над ямой помойной — носы. И крик — тепловозы вот так голосят, упреждая живое и мертвое о своем приближении.
Мать, по-детски раскинув отечные, полные ноги в гамашах в резинку, одиноко сидела на голой земле и, пустив к поседелым вискам лучевые расщепы морщин, завывала:
— О-и-и-и-Полюшка, зернышко наше, цветочек, кровиночка-а-а! За что, гос-споди-и-и! Вот же я, старая! Бей меня! Мне конец уже виден! Ой-и-и-и!..
Королята — Егор и Наталья — не то жгутом крутили, усмиряя, не то поддерживали оседающую наземь женщину с нечеловечески спокойным, выпитым лицом, и Валек догадался, что это Танюха. Посмотреть ей в глаза силы не было, точно так же, как силы кричать в ней самой. А отвел от Танюхи трусливый свой взгляд, поискал то пустое, куда мог бы без страха смотреть, и уперся глазами в накрытый шерстяным одеялом продолговатый, вытянутый взгорок — неподвижность, которой не должно было быть, потому что ребенку неподвижность дается труднее всего, разве только во сне, разве только во сне.
Он вспомнил, как любил накрыться с головой таким вот одеялом в детсаду — в ежедневный пустой «мертвый час», только час, и не больше: полуденное солнце, жаркий свет, пропитанные алым заревом просторы, в изломах и складках которых мерещатся недосягаемые горные хребты, силуэты неведомых допотопных зверей. И все это — раз!.. и не стало всего. Так нельзя. Надо брать автомат. От Гошани остался. Под землей теперь не отсидишься.
Он шатнулся к надорванно воющей матери, опустился на землю и обнял ее, привалился к большому, разбитому телу и приник головой к голове — не затем, чтоб унять, утишить нутряной ее крик, не затем даже, чтобы привалившимся телом сказать ей, что вот он-то, Валек, еще жив, а из детского чувства беспомощного одиночества, из бесстыдного страха покинутости. Как убогий, как маленький. Словно верил, хотел, чтобы мать и сейчас заслонила его животом от всего.
Сын теперь был последним, что пока еще связывало его с миром. Сын был рядом, живой. Его цыплячье тельце, на котором можно было пересчитать все выпирающие ребрышки, разрезали ножами, теребили крючками, зажимали пинцетами, ковыряли большими мясистыми пальцами, выворачивая из сочащейся мякоти ершистые железные осколки и безупречно одинаковые, ровные обрезки металлического стержня. Сколько их вошло в тело и как глубоко, Шалимов не знал и гадать не пытался, но кровь шла отовсюду, от колен до лопаток, такая липкая, что ею, казалось, можно склеивать расколотые чашки и развалившуюся мебель.
Сын был рядом, вот тут, за беленой стеной, и налитые немощью, холощеные руки Петра остро помнили жар, леденистую мокрядь и почти невесомость его безответного тела, становившегося с каждым шагом все легче. Шалимов как будто еще никому не доверил его, не донес, все бежал, все тащил и все так же отчетливо слышал его прерывистый и булькающий хрип, видел полураскрытый синеющий рот, исчезавшие, смытые бледностью такие ж, как у Полечки, гречишные веснушки, ловил его текучий, ускользающий, одичалый от боли и тоскливого ужаса взгляд, уходящий вовнутрь себя, безнадежно, казалось, тускнеющий.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу