В коридор его вымело. А там и Маринка, и Светка уже, дети их в одеялах наброшенных, чтобы стеклами не посекло, все — по лестницам вниз и в подвал. Что ж, Вальку их топтать? Подхватил у Маринки трехлетнего Костика на руки. Снова бешеный шелест, словно кто целлофан над землей теребит, упаковку цветочную, а потом нарастающий, тошный, все нутро вынимающий свист — и удар! Стены будто резиновые — прогибаются и выпрямляются, мелко пружинят. Наверху и внизу в окнах — хохот: стекла лопаются, не сдержав, осыпаются с острым переливчатым звоном. И незримое небо набухает над домом, как кровля забоя, оседает, пульсирует, и сама их общага уже как рудстойка — расколоться, сложиться готова, обвалиться до самой земли.
— Маринка, Костика возьми! — оторвал от себя обхватившие шею ручонки — и на выход, на выход… в пустой вестибюль.
— Ти що, Валек?! Куди?! — Андрюха Шумейко схватил за плечо. — Прибьет же — дивись, я вiн крие!
— А ты куда?! — крикнул, не слыша себя.
— Туди ж, куди i ти! Батьки де моi, не забув?! Маринка моя на околицi! Ох, що ж вони роблять, падлюки! Кого бьют, кого?!.
И снова Валек рухнул сердцем: а мать, а Петро со своими? Все там!.. Пристыл к стене у двери, притиснутый Андрюхой, а сердце толкалось наружу, бежать порывалось к своим, но, только рванувшись на волю, от этой страшной воли и отпрядывало, вколачивало в стенку, не пускало больше всего желающее жить — само, без никого. С Изотовки взрывами дул горячий сквозняк, вметал обратно в дом, опрастывал от всякого живого чувства, кроме страха. Излетный вой невидимых снарядов вытягивал из тела жилы, и даже близкий гром разрыва звучал для Валька облегчающе. И смирившийся, и не смирившийся, он был ничто перед разгулом этой силы. Все уже решено, все убиты, в кого угодило, а в кого не попало, те живы, и одно лишь незнанье, что с кем, отделяет его и от Ларки, и от матери с Петькой — эта страшная мысль почему-то дала облегчение.
Разрывы загремели дальше, глуше — рванулся из Андрюхиных объятий, толкнул наружу скособоченную дверь, и на него дыхнуло жаром, как из лавы. Изотовка раскалывалась, лопалась, трепетала зарницами под багрово подсвеченным антрацитовым небом.
— Сусiди ми з тобою там, сусiди… — затвердил, как молитву, Андрюха, побежав вслед за ним.
Прижавшись с двух сторон к опоре длинного, выдающегося в пустоту козырька, они уже не вслушивались, не гадали, куда попадают сверлящие воздух снаряды. Тонкий жалобный вопль и упругое хлопанье — где-то рядом, на крышах Литейной, оглушительно лопалось листовое железо. Воздух не заживал. Между Вальком и внешним миром как будто не осталось никакой преграды: и он сам, и Андрейка, и земля под ногами, и бетон козырька — все было сплавлено и сбито воедино и дрожало, как студень. Валек, прижимаясь щекою к колонне, поглаживал плиты ракушечника, нащупывал ногтями кромки замурованных скорлупок, словно желая убедиться, что в мире осталось хоть что-то незыблемое.
Он не сразу поняли, что давящего свиста больше нет, равно как и многих, частящих разрывов вблизи, — упаковочный шелест и стонущий вой напитали все тело, осели в кишках, бесконечно тянулись, не заглохнув внутри, в то время как в мире их давно уже не было. Так после поезда еще с полсуток слышишь дробный перестук колес и кровать под тобою покачивает. Тишина наполняла Валька, как вода порожнюю бутылку на поверхности. Неужели все кончилось?..
Вдалеке, на окраине, за ползучими изжелта-красными рукавами пожаров, в глубине чуть дрожащего зарева продолжали побухивать слабые, плоские взрывы.
— Побiгли, Валек! Убьют, а треба знати!.. — закричал одолевая захлестнувший горло спазм, Андрейка.
Стреканули из-под козырька, побежали — без дороги, единственной, школьной дорогой, по которой впервые мать с отцом провели. Впереди из земли било красное и голубое свистящее пламя, трепетало, рвалось, восполнялось, словно бешеный Вечный огонь в рост невидимой Родины-Матери… да труба тут, труба, газопро́вод… Вездесущий, сводящий нутро, обессиливающий запах беды — с каждым шагом вбиваемый в легкие запах горящей помойки, кирпичной, земляной, бетонной пыли, висящей в воздухе, как угольная в лаве. Сердце било в глаза, застя черными вспышками копотно-мутное розоватое зарево, — только два этих цвета, угля и пожара, и остались в стране его детства и будущей жизни. В глаза бросались пестрые стволы берез, заборные доски, штакетины, и все эти куски незыблемого мира, подсвеченные отблесками пламени, поражали своей невредимостью, неизменным, обыденным обликом. Куда ж тогда попало, где горит?..
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу