Аристократически вежливый, с безупречной петербургской манерой речи, худой и лёгкий на ногу, Шадрин в промежутке между занятиями каждый день совершал длительные прогулки. То до Репино дойдёт, а то и до Зеленогорска, и при солнце, и по осеннему дождю, и в снег. Одевался он в любую погоду легко, а шагал быстро. Так же лёгок на ногу был, пожалуй, один Смоктуновский. За Шадриным было не угнаться, но несколько бесед не на ходу, а на стоянках, или на скамье, запомнились: театр, Шекспир, литература, Ахматова...
Вместе с Иваном Алексеевичем Лихачёвым и Александром Александровичем Энгельке Шадрин преподавал в военно-морском училище, оттуда их и «замели» по неучитываемой и неуточнённой мною статье. Они отсидели по полной, а, выйдя из лагерей, составили интеллектуальный цвет ленинградской секции переводчиков...
Над «Мельмотом-скитальцем», вышедшим в серии «Литературные памятники», Алексей Матвеевич работал с академиком М.П. Алексеевым и однажды, войдя в его домашний кабинет-библиотеку, где бывал и автор этих строк, упал в обморок. Михаил Павлович Алексеев смертельно боялся сквозняков, закрывая все щели и форточки, а Алексей Матвеевич Шадрин был любителем свежего воздуха. Так вот, однажды Шадрин прочёл мне свой перевод монолога «Быть или не быть», и бывший принц Датский, впрочем, почему бывший, в те годы я ещё играл моноспектакль «Гамлет», был поражён новизной близкого и неузнаваемого текста. «Оледенев над пропастью поступка…» «Быть или не быть» Шадрин перевёл по памяти именно там, в ГУЛАГе…
Из писателей-«сидельцев» мы приятельствовали с Камилем Икрамовым, сыном расстрелянного «врага народа» Акмаля Икрамова, главы Компартии Узбекистана, о котором в конце жизни Камил написал свою лучшую повесть; мы переписывались с Юрием Домбровским...
В Перми я сдружился с Николаем Домовитовым, который, кроме своих книг, однажды подарил составленный им сборник стихов «Зона». «Дорогая, стоят эшелоны, / Скоро, скоро простимся с тобой. / Пулемёты поднял на вагоны / Вологодский свирепый конвой...» Такое не придумаешь. Стало быть, именно вологодский конвой на Колиной шкуре вымещал свою свирепость. Эти его стихи от Баку до Колымы пели российские зэки, а на книге он так и написал: «Другу моему, Владимиру Рецептеру на добрую память от з/к № 2458. 15.XI.1990 г. г. Пермь...»
«...Как я дожил до прозы / с горькою головой? / Вечером на допросы / водит меня конвой...» (Б. Чичибабин). «Нас даже дети не жалели, / Нас даже жены не хотели, / Лишь часовой нас бил умело, / Взяв номер точкою прицела...» (Ю. Домбровский).
Однажды я имел честь пожать руку Варламу Шаламову. Он пришёл в отдел поэзии журнала «Юность», поздоровался и, найдя место в уголке, опустился на стул. Худущий и будто поломанный в спине, Шаламов страшно подёргивался от непрерывного тика. Вижу: возникновение в дверях, вход, здравствование, усаживанье, речь... Шаламов — великомученик, трагический нежилец, стоик — заполнил собою всю комнату, будто никого не осталось, хотя все были здесь…
В заветном ящике стола хранился и хранится экземпляр «Requiem’a», подаренный мне Анной Андреевной Ахматовой, который я время от времени достаю и перечитываю с любовью...
«Перед этим горем гнутся горы, / Не течёт великая река, / Но крепки тюремные затворы, / А за ними “каторжные норы” / И смертельная тоска»…
Как же я мог, как смел бояться чего-то после этого рукопожатия и такого подарка?.. Почему медлил выйти из Гогиной ложи?..
Часть вторая
Пусть будет нашей высшей целью одно, — говорить, как чувствуем, и жить, как говорим...
Сенека
8.
Шла неизвестно какая нескончаемая минута, с момента, когда наш Рыжий (домашнее прозвище Радзинского в БДТ) начал честить бедного Гогу, а я маялся у незапертой двери, рыча на одного себя и не решаясь на свободный выход. Пытка «Иваном» не шла ни в какое сравнение с новым сроком самовольной отсидки и каторгой бездарного ожидания. В любую минуту могла подойти капельдинер бельэтажа, пожилая женщина, впустившая нас с Эдиком в Гогину ложу. Она же могла запереть дверь снаружи до начала вечернего спектакля…
Обрести внезапную ясность и принять решение после мучительных размышлений помог мне Родион Раскольников, которого ещё студентом я сыграл в Ташкентском театре: «Тварь ли я дрожащая или право имею?..»
Твёрдой рукой отодвинув портьеру и открыв дверь, я вышел к Гоге и Эдику как ни в чём не бывало...
Господи, Господи, какая это была глупость!..
Последняя, предельная, несусветная!..
Читать дальше