Мы чаще всего болтались на улице, играли в воров и жандармов. Из песка мы делали ограды, лепили арбузы, и воры по ночам крали эти арбузы. Василе был воровской атаман, я — петух, Флориан — собака, а Мариникэ — хозяин, он и Минодора. И мы играли одни на улице с утра до вечера. В селе было пусто, ни души. Дедушка уходил в поле, и все матери тоже, и мать Василе, и мать Флориана.
Однажды Трикэ пришел весь в слезах. У него помер отец. Получили письмо, и Трикэ горевал, что не увидит больше отца, мать сказала ему, что отец никогда не придет домой. И он плакал, и жаловался, и всхлипывал. Отец обещал привезти ему конфет, когда вернется с фронта, и теперь Трикэ не будет есть конфет. А его брат, Мариникэ, сидел в канаве и гладил Минодору. Он уже начал ползать на четвереньках и лепетать. Мы жалели его, он был маленький, разве он что-нибудь понимал? И я дал ему яблоки, два яблока дал, а Илинка принесла ему кусок арбуза.
— На, Мариникэ!
— Ешь, тебе надо расти, — сказала ему Илинка.
И мы смотрели, как он ест и ничего не знает, и жалели его. Мы были постарше и должны были заботиться о нем, поэтому мы кололи орехи, чистили и клали ему в рот ядрышки, и давали ему всякие вкусные вещи, и позволяли сидеть с Минодорой, сколько он хотел, и разговаривать с ней на своем языке.
Иногда мама, возвратившись вечером в село, закрывалась в доме и плакала. Я слушал ее под дверью и тоже начинал реветь. Тогда мама выходила без единой слезинки и брала меня на руки.
— Ты чего плачешь? — спрашивала она.
— Я не плачу, — говорил я и больше не плакал, ведь я видел, что и она не плачет.
Отец уехал из дому давно, я уже забыл, какой он. Однажды мама вдруг заплакала, а потом засмеялась. И тогда дедушка мне сказал, что отец ранен и теперь в госпитале и должен приехать домой. Но он не приехал; он выздоровел, сказал мне дедушка.
Мы всё играли на улице одни и ели сливы и груши. Минодора ела листья и траву. И нам было очень весело. Дни шли, и мы их не считали, мы не умели считать. Только Илинка умела — до десяти.
Никто не проходил по улице, было пусто, словно ночью. Лишь мы, дети, и Минодора еще поднимали пыль на каком-нибудь перекрестке. Из заборов начали выпадать колья, и заборы шатались, как пьяные. И валились на землю, точно сомлели, — некому было ими заняться, вбить гвозди, починить. Все мужчины ушли из села, даже почтальон ушел на фронт, и вечерами разносила письма его мать, такая беззубая и тощая, что диво было, в чем только у ней душа держится. В селе остались только мой дедушка и еще, наверное, трое дедушек, и их всегда звали копать могилы на кладбище, если кто-нибудь умирал.
Потом покойников стало больше, и женщины тоже начали браться за лопаты и копать землю. Мужчины приходили с фронта кто без руки, кто без ноги, жили с неделю, а потом по ним звонил колокол. И хоронили их без музыкантов, потому что все музыканты ушли на войну и в селе некому было играть. Некоторые раненые выходили на костылях на улицу и через каждые десять шагов присаживались на краю мостков передохнуть. Кости у них выпирали сквозь кожу, по лбу катились капли пота, а глаза были красные и горели, как раскаленные угли. Старуха почтальонша шла, волоча одну ногу, которая оставляла бороздку на земле; и женщины, завидев ее, уходили во двор и прятались. Они боялись ее, и мы не понимали, почему они не хотят ее видеть, почему следят за ней из-за шелковицы или из-за угла дома, пока она не пройдет дальше. Она ходила вечером, когда женщины возвращались с работы, чтобы застать их дома. И если она останавливалась у чьих-нибудь ворот, слышался крик, словно человека ошпарили кипятком. И женщина во дворе начинала голосить, и соседи голосили, а мы не знали почему. Нам хотелось запустить камнем в голову старухе, чтобы она больше не совала руку в сумку своего сына-почтальона и не вытаскивала оттуда бумажки. Женщины, увидев ее, прирастали к земле, словно появилась баба-яга. Но она была добрая и, проходя мимо нас, давала каждому по яблоку и говорила, что это за упокой души Ионикэ, ее сына, почтальона.
Женщины высохли и сникли, точно ивы без воды. Вечером они приходили домой, снимали с повозки плуг и мыли руки. Я смотрел, как мама мылась в желобе у колодца, вода темнела, когда она мылась, и будто деготь стекал по маминым рукам. Потом мама мыла и шею, и вся грязь сходила, и мама снова становилась красивой, как прежде. Мама всегда была красивая, до того самого дня, когда почтальонша остановилась перед нашими воротами. Тогда мама ухватилась руками за изгородь, но не заплакала, а только задрожала так, что я подумал — вдруг у нее разорвется грудь? А когда я увидел ее глаза, я уже не узнал ее, она как будто стала другая. Как будто она проглотила полыни, такие у нее были горькие глаза. Дедушка унимал ее, и я слышал, как он ей говорил:
Читать дальше