– Да я чо? Я и сам бы… со всей душою… в погреб его… Сиди не ворчи! Только не-ет, лаврики [87] От слова лавры – венец славы; лаврик же – волчье лыко.
, и ещё раз нет. Не могу я вам такого дозволить. Мать помирала – наказывала, батя завещал: Корнею быть для меня отцом, мне для него сыном. Вот в чём закавыка. Поняли? А так бы я его и сам – в погреб. И без вас бы давно управился, да греха на душу брать не желаю…
– А мы у тебя на что? На что мы-то у тебя? – высказался чей-то голос и настырно потребовал ответа: – Ну?
– Ну и сажайте, – взвизгнул вдруг Тишка. – Вон погреб, вот – я… А отца родного не дозволю, – уже слёзно ерепенился он. – Ежели немного побить – это ничего, это на пользу. А в погреб – ни-ни! Только без меня… Я сердцем человек слабый – ступайте одни. Чуток побейте, а я тут погожу. Потом я вроде бы выручать его прибегу. Давайте, давайте. Не стойте…
Вот ведь ещё каким бывает человек.
Пьянка, скажете, виновата? Пьянка, конечно, она баба сволотная, но не сволотней негодяя. Она даже хороша тем, что хмельной мужик навыворот шит – все матерки наружу. Вот и Тише Глохтуну допилось на этот раз до самой подноготной.
Не стал Корней дожидаться в избе, когда в дурозвонах согласуется хмельная блажь. Убрался в клетуху, где задвинул на двери надёжный засов.
И вот опять полезли ему в голову прежние мысли. И повторно подумалось ему, что, заявись до него нечистый дух, продался бы он чёрту-дьяволу со всеми своими потрохами.
Да. Красив Полкан с хвоста…
До самых петухов, а и того, может, дальше, не спалось Корнею, опечаленному Тихоновым вероломством. Да ежели он и сумел бы одолеть душевную горечь, сонной благодати всё одно не отпустила б ему разгульная свора: всю ноченьку напролёт грохотало в доме вавилонское столпотворение. Изба ходила ходуном от дикой пляски, хохота и пьяной возни.
Разгул пытался изначально вломиться в Корнеев закут, но скоро отстал – увлёкся бесшабашным весельем.
Только перед самым рассветом бражная канитель притомилась, свору похватала длиннорукая усталость, косматая дрёма пособила ей повалить ретивых гуляк кого где пришлось.
И Корней в закуте своём забылся, наконец, коротким сном. Забылся Корней, да вдруг видится ему в дрёме, что сидит он опять же в котухе и чего-то шьёт. На торцовой же стене, там, где у него обычно всякие выкройки, мерила поразвешаны, вдруг да образовалось в огромную сковороду зеркало – маленько не выше Корнея. И взято бы то зеркало да в гладкую золочёную раму. Поверхность его до того чиста, что и вовсе бы её нету, а по ту сторону проёма расположена такая же точно клетуха. И вот бы Корней поднимается с места, смотрит в тот пролаз и узнаёт там самого себя, хотя на отражённом лице никакого родимого пятна нет. А стоит улыбается такой ли раскрасавец статный, что ни отвернуться нельзя, ни зажмуриться. Сердце ж Корнеево трепещет радостью, а глазам слёзы лить хочется. Тут бы оплечь красавца образовалась тень, вид которой сплошь занавешен монашьим клобуком. Корней и думает бы себе: «Вот она, явилась, чёртова милость, накликанная моим отчаяньем». Однако же смекает себе: как это, дескать, удалось дьяволу рожищи свои под клобуком утаить настолько, что вся голова его поката? Да и чего бы, дескать, сатане-то рыло своё занавешивать? Уж коли прибыл торговать, так какую холеру в прятушки играть.
С думой такою кинулся бы он вперёд да хвать через зеркало нечистого за чёрный клобук. И сдёрнул напрочь глухую накрыву. А под накрывою нет никого. Полная пустота. И вот бы эта пустота опять дохнула на Корнея страшным морозом. Таким ли ознобом проняла, что проснулся он.
В клетухе полная темнота – лампу Корней в избе забыл.
Стряс он с головы жуткий сон, лицо ощупал, а оно прямо как деревянным стало – ямки не продавить. Потянулся он с лавки через стол – приглядеться к чёрному заоконью: скоро ли рассвет, а с улицы от рамы так и отпрянул кто-то. Лишь всполох монашьего балахона резанул Корнея по глазам и погас за стеною, отворив перед ним полное весеннее утро.
Да что же это такое делается на белом свете?!
Ну да ладно. В окно всё-таки гляделось полное утро, а не полуночная темнота. Свет, он и есть свет. Страхи на свету что листья на кусту: кто их больно-то разглядывает? И опять подумалось Корнею, что всё это Тихоновы штучки.
Вышел Мармуха на крыльцо проверить свои доводы; встретила его весенняя ростепель. Остановился он, улыбнулся скорому теперь теплу. Стоит, слушает звон сосновки, сам думает о шутниках:
Читать дальше