Она поднялась и, сжав себя перекрещенными руками, заходила по комнате, натыкаясь на стулья, на штабеля перевязанных книг. Остановилась, и он почувствовал — посмотрела сверху.
— Получай же всю правду, сразу... Горит небось вопрос: что здесь случилось? Бирки валяются, ведь заметил? Не показалась даже невеста и не извинилась. Вышла на часок и встретила вот тебя. Ах, как ты был возмущен! Справедливо, унижающе. Но я все-таки очень, оч-чень благодарна. Ведь вернулась-то сюда всего как два часа.
Косырев поднял голову.
— Да, два часа.
Внутри полыхнуло обжигающе. Говори. Говори скорее.
— Погоди секундочку, — воспаленный взгляд ее пронзал,— предупреждала — не радуйся... Я и правда, без иронии, благодарна, помог разорвать сети. На всю жизнь, от слабости, от трусости одиночества — с нелюбимым! В наше время и помыслить трудно. Так-кая казнь, за что же, и сама себя?
Она прикрыла глаза ладонями.
— Не огнепоклонница, не самосожженка. Я для радости рождена, оптимистка прирожденная. И вот... Чем презрение к себе — пожизненное — лучше вечно одна.
Он невидимо, внутри себя, согласно кивнул. Лёна опустилась на диван и вниз лицом уткнулась в валик. Никогда не видел ее такой, поднялся; но прикоснуться не смог, не вышло.
— Лёна, дорогая, — прошептал он.
Как трудно, когда не верят, и вина необозрима, и слова поневоле выходят скованными, чужими.
— Не жалей, не смей.
Она приподнялась, блестели редкие слезы. Прикусила смятый платок, покачала головой.
— Я та-ак, так устала. Два бесконечных часа унизительного разговора, старалась винить одну себя. Все переписывались абстрактно, и вот увидела и обманула человека, в котором — справедливо надо — есть деловое, уверенное и что-то благородное.
Косырев смотрел на рассыпанные кругляшки; ведь это он принимал веронал. Перехватила взгляд, губы скривились: жалеешь его, ты? Но он испытывал совсем другое, смешанное чувство мстительного довольства и тревоги. Такие, как этот... Аркадий Иванович, потерпев поражение, снова рвутся владеть и не отчаиваются, пережидают, перемаскировываются.
—Да, благородное, — повторила она, пристукнув по валику. Хотела утвердить свое и все-таки, вспомнив что-то, не смогла, прищурилась: — Но не в любви, не в любви. Нет. Такой преследователь, столько времени. Знал на что шел, засуетился. Н-ну и я... Не смогла скрыть отвращения. Пусть, пусть и ему на чужом пиру похмелье.
— На чьем? — невольно спросил Косырев.
— Да — на чьем? — она просмотрела все его лицо и отвернулась. — Вот это уж твой вопрос вопросов... Но прежде о другом. Кто я, которая сама захотела, сама согласилась стать — женой? Кто ты, безо всякого спроса пришедший сюда? Кто мы с тобой, кто? Не противно?
Придвигалось нехорошее, он удушливо потер горло.
— На чьем, ты спрашиваешь пиру? — ей нравилось повторять. — Ни на чьем теперь.
Подтвердила уверенным кивком, себе и ему. Похолодело все, похолодели руки, поднял их умоляюще — не надо. Ни жив ни мертв. Промежутками останавливались, замолкали часы.
— Спроси-ка, куда это я, три дня-то назад, еще и его не видев, убежала? В Москву звонить, в последний раз. Тебе. И вдруг столкнулась, не дозвонившись-то.
Она гордо откинула волосы, лоб напряженно сморщился.
— Три дня назад, Толя, было одно, теперь другое. Хотела предупредить: ты мужества наберись. Да ведь все у тебя на самолюбии, перетерпишь. От любви не уйдешь, если она есть. Но теперь не знаю, люблю ли. Совсем не знаю. И значит — разлюбила. Опу-сто-ше-на.
Она прислонилась лбом к стене. Все было бесчувственно, как в замедленном фильме. И рука, сжимавшая платок, и спутанные волосы, и судороги ее плеч. Из немыслимого далека, из отторжения вбивалось в навечную память.
— Я согласен и так, — еле выговорил он.
— И так? — повернулась к нему, мокрые глаза расширились. — Неужели как и тот? Иль из жалости?
Она поднялась, лицо в лицо; близко видел каждую черточку.
— Э, нет, нет. Рань-ше-на-до-бы-ло. Раньше. Должно быть возмездие, иначе нельзя. Все досконально на вокзале обдумала, за три-то дня на скамеечках, в сапожках резиновых, давящих. Ин-тересная была жизнь! Сначала тебя искала и ловила, а потом пришло дру-го-е. Освободилась.
Он чувствовал горячее дыхание. Ненависть была и в глазах, и в сжатых руках, и во всей напряженной фигуре.
— Теперь знаешь все, — сказала она. — Уходи.
Она ждала — хватить мучить. Его выгоняли, нахлобучил берет, вкривь натянул перчатки. Не мог осмыслить, не верил, но сейчас не помогут никакие слова, надо уйти. И все-таки выдавил сквозь помертвевшие губы:
Читать дальше