26 апреля
В поезде, когда ты вынужден прислушиваться к тому, что говорят другие, отчетливей всего понимаешь бессмысленность говорения. Недалеко от меня сидели две немецкие супружеские пары предпенсионного возраста и разговаривали. Начали с Америки Буша Бостонского чаепития Хиллари Клинтон, возмущались, что США совершенно не уважают ФРГ, закончили Хайдеггером и бытием. С одного на другое, с другого на третье, в конце концов распрощались и пошли к разным выходам. Бессмысленность разговора, сливавшегося с десятком таких же бессмысленных разговоров. Бессмысленная речь несется в наглухо закрытом вагоне с северо-востока на юг со скоростью 220 км/ч.
5 мая
Немцы — странные. Если немец некрасив, то он некрасив до безобразия, таким был Лютер. А если красивы — то настолько, что глаз не оторвать. Влюбился в портрет немецкого юноши с голубыми глазами, написанный в 1908 году местным художником, учившимся у какого-то известного парижского мастера. Портрет висит в самой дорогой антикварной лавке, дивный, я даже не стал его сфотографировать, потому что, сфотографируй я его, только бы и делал потом, что любовался на эту фотографию.
МОСКВА, 12 мая
У отца тяжелый инфаркт. Два дня по ночам он жаловался на сердце, но к врачу идти категорически отказывался, а на третий день они с матерью поехали на дачу, и ему стало плохо. Мать была за рулем, развернулась, привезла домой, вызвала скорую. Когда я приехал, у родителей уже были врачи. Несколько часов ждали, чтобы прошел кризис и его можно было увезти его в больницу, врачи, правда, сказали матери, что дела отца очень плохи, она должна быть готова к тому, что он умрет, но постарайтесь не нервничать, а то он заметит, разволнуется и тогда точно умрет.
* * *
Отец лежал на ободранном розовом диване, бледный, вспотевший, с подвернутыми джинсами. Мне сказали держать капельницу, ее в комнате некуда было прикрепить, я стоял и думал, что я совершенно ничего не чувствую, рука затекает, ничего такого, что, как я себе представлял, я должен был бы чувствовать оттого, что на моих глазах умирает родной человек, и я боялся на него посмотреть; мне только было его жалко, потому что я думал, как это все для него унизительно; позвонили какие-то отцовские родственники, мать ответила, что отца нет дома, повесила трубку и стала наливать врачам компот.
15 мая
Был в больнице у отца. Он в реанимации, переживает, что лежит совершенно голый в общей палате: там и мужчины, и женщины, ему стыдно. То, что лежащим вместе с ним совершенно все равно, голый он или нет, потому что они умирают , его не успокаивает. У патологоанатомического корпуса — роща, там живут собаки, интересно, подкармливают ли их человечиной медбратья?
Мертвых младенцев хранят в розовых упаковках из-под кукол, и в голубых коробках из-под набора деревянных кубиков, в холодильниках и в чемоданах, в подвалах и сундуках. Коробки с детскими останками, каждая примерно 60 см в длину, заворачивают в ткань и помещают в платяной шкаф в спальне, и там они хранятся по 50 лет.
16 мая
Лежал вечером и думал про счастливые билетики в детстве, из автобусов, троллейбусов и трамваев с шестью цифрами, если сумма первых трех цифр равнялась сумме последних трех, то такой билетик нужно было съесть. Я столько их в свое время съел — а счастья все нет! — и я, когда лежал, испугался, а вдруг у меня теперь от всех этих счастливых билетиков будет рак желудка?
21 мая
Однажды ночью он рассказал мне историю про столы и стулья, что есть столы, и есть стулья, и они вроде бы сделаны из одного материала, но относятся к разным категориям предметов, но что он имел в виду я так и не понял, а он не объяснил.
ВЕЙМАР, 31 мая
В электричке от Шененфельда до центрального берлинского вокзала одни русские. Со мной в вагоне ехал немолодой уже профессор математики из Петербурга, который каждый год по четыре месяца преподает в Ростоке уже двадцать лет, и его жена, ей что-то не так проставили в визе, она расстраивалась и переживала, хваталась все время за голову, охала и вообще была в предынсультном состоянии , которое, впрочем, не мешало ей все время пытаться накормить мужа, видного математика, бутербродом. Рядом с ними сидел старик, ветеран восьмидесяти семи лет с авоськой и старым-престарым портфелем, он прилетел из Москвы, на дешевом самолете , у него сестра в Лейпциге. Ветерану было скучно, он пытался разговорить профессорскую семью, спрашивал, как они поедут в Росток, на каком поезде, рассказывал, на каком поезде он поедет в Лейпциг, рассказывал про войну, как он пошел в армию еще до войны, а потом воевал под Ленинградом, потом — работал в Германии, и однажды, когда еще не было стены, зачитался газетой, проехал свою остановку и оказался в Западном Берлине и потом всю жизнь боялся об этом кому-нибудь рассказать и никому не рассказывал до 1989 года. Еще он бы хотел поговорить о деле врачей. Ленинград для него — Ленинград, а не Петербург. Ну не знаю, — сказала профессорская жена, — правильно, я считаю, его переименовали в Петербург, везде уже давно Петербург, и по телевизору, и почту посылают только в Петербург. Ветеран снова спрашивал о поезде до Ростока, и как они поедут, профессорская жена сказала ему, что он хорошо сохранился для своего возраста, а он ответил, что никогда не пил и не курил, даже на фронте, когда было страшно. Теперь, правда, память подводит. Профессорская жена сказала: посмотрите, какие за окном маленькие немецкие дачки! Очень эстетно! Еще эти… ну, граффити, очень интересная эстетика. Я везу сестре разные наши газеты, сказал ветеран, ну, наши, еврейские. Жена профессора молча отвернулась к окну и стала сопеть.
Читать дальше