— «Пес Дуглас», — объявил Вертинский негромко. — «В эту комнату вы часто п’иходили», — пропел, почти проговорил артист…
Что в этих словах? В устах другого исполнителя даже глагол, поставленный в прошедшем времени, еще ни о чем бы не говорил. Но в интонации, которую нашел для этого слова Вертинский, в печальном, чуть заметном покачивании головой ясно звучала фраза-приговор: приходила и уже больше не придет. И Гога сразу оказался мягко подхваченным и унесенным в какую-то иную сферу, где и невозможное — возможно, и уже не замечал необычного одеяния артиста, которое теперь выглядело не только естественным, но единственно уместным, а грим, как выяснилось, не только не скрывал мимики, а, наоборот, в некоторые моменты даже четче выявлял ее, создавая атмосферу минувшей эпохи, которую никто из сидевших за столом не застал и все знали только по рассказам старших и в которую искусство Вертинского погружало их с такой естественностью, что чудилось, будто где-то тут же сидят Блок с Ахматовой.
Песня шла за песней, а Гога даже не аплодировал: разве можно было вульгарным хлопаньем в ладоши выразить свои чувства? Ганна тоже не аплодировала. Обычно неразговорчивая, она и сейчас сидела молча, устремив взгляд своих чудесных синих глаз как бы в тот мир, который творил своим искусством Вертинский…
— «В ресницах спит печаль», — произнесла Ганна свои первые после начала концерта слова, когда артист ушел с эстрады и был объявлен антракт. — Вы только подумайте, Гога. Ведь сказано «спит», а понимаешь, что нет, не спит, а витает вокруг и в нас вливается, а спит та, у которой ресницы смежены и никогда уже больше не разомкнутся.
И подумав, Ганна добавила:
— Нет, всё. Больше писать не буду! Сто лет проживи — так не скажешь. Волшебство!…
— Что вы, Ганна. Вам-то как раз писать надо! — горячо запротестовал Гога. — Кому же еще, как не вам?
Ганна бросила благодарный взгляд в его сторону. На нее подействовала искренность слов, горячность тона, и она немного смущенно опустила глаза («Словно потушила свет прожектора», — подумал Гога) и сказала, покачивая головой:
— Не знаю, не знаю…
— Послушайте, — обратился к ним совершенно серьезный, тоже в эти минуты забывший о привычном ироническом тоне Карцев. — Чем спорить тут, сходите лучше к деду. А то все сидим здесь. А ему надо, чтобы кто-то был с ним в эти минуты. Он очень волновался сегодня.
Гога вопросительно посмотрел на Ганну и встал. Поднялась и она.
— И ты тоже, Галя, пойди, — добавил Карцев. — Поцелуй его за всех нас.
Галя молча повиновалась.
— Ну как? — обратился к ним Вертинский, лишь только они, постучав, вошли в его артистическую уборную.
Он сидел уже наполовину разгримированный, но еще не снявший костюма Пьеро, и пышное жабо не противоречило его лицу колдуна с острым взглядом небольших, темных глаз. На подставке перед зеркалом стояла наполовину опорожненная бутылка с крепким кофе, куда Вертинский добавлял изрядную порцию коньяка. Из нее он, уходя между песнями за кулисы, отпивал, чтоб взбодрить себя. Ведь он пел концерты всегда один, без всяких промежуточных номеров, и двухчасовое творчество на эстраде требовало огромной затраты физических и духовных сил.
— Ну как? — повторил он, переводя попеременно взгляд с Ганны на Гогу и обратно. Галю он сейчас в расчет не принимал, даже как бы не заметил.
Гога молчал, считая, что первое слово принадлежит Ганне.
— Александр Николаевич, я не знаю, что это… Вы сами не знаете, что это…
Вертинский ласково улыбнулся, но явно чувствовал себя польщенным. Всем было известно, что Ганна не умеет говорить складно, но ее суждения о поэзии, о театре, о живописи, среди знавших ее близко, считались абсолютной истиной. Никто не умел так безошибочно определять, что настоящее и что нет, как Ганна.
Вертинский молчал. Он услышал то, что хотел, а мнение Гоги было выражено на его лице.
— А как публика восп’инимала? — все-таки задал он новый вопрос. — Что гово’или?
— Что можно говорить? — сказал Гога. — Когда вы поете, надо не говорить, а слушать. — И понимая, чье именно мнение Вертинскому не безразлично, добавил: — Биби в восторге.
Теперь артист окончательно успокоился и оживился.
— Вы знаете, ведь «Безноженку» я последний раз пел в К’ыму гене’алу Слащеву. Он не прропускал моих конце’тов.
— А ее и нельзя часто петь, — заметила Ганна задумчиво.
— Почему?! — как ужаленный, обернулся к ней Вертинский. Подобно всякому истинно талантливому человеку он был легкораним и никогда до конца не уверен в себе.
Читать дальше