Ноги механически несли Гогу по Рю Чу-Пао-Сан — знаменитой на весь мир улице, где за каждой дверью был матросский кабак, аллее кровавых побоищ и ночных скандалов.
Несмотря на ранний час, уже подкатывали на рикшах размалеванные девицы, уже стайками слонялись моряки, уже усиливались наряды полицейских, которые здесь дежурили в стальных касках и с дубинками в руках. Но Гога ничего этого не видел. Ноги продолжали нести его к Рю дю Консюля. Подошел трамвай. Гога поднялся, сел, приобрел билет. Кондуктор дернул за веревку, колокольчик над ухом вагоновожатого звякнул два раза. Трамвай тронулся.
За окнами вагона текла обычная жизнь одной из самых оживленных шанхайских улиц. На километры по обеим сторонам тянулись китайские магазины, маленькие конторы, портняжные мастерские, химические чистки и прачечные, рестораны и харчевни. На уровне вторых этажей, словно флаги, свешивались ярко-красные полотнища с нашитыми на них золотыми или черными иероглифами — названиями фирм и добрыми пожеланиями клиенту…
Все шло, как всегда. Уличные торговцы бананами, мандаринами, жареными орехами и дешевой китайской снедью, пристроившись в уголках и подворотнях, распевными голосами рекламировали свой товар.
Будьте вы прокляты! Не о восстановлении справедливости вы заботитесь, не о попранном достоинстве Германии. Вы такие же, если не худшие, поработители, как все, каких только знала история. Едва позволили обстоятельства, вы надругались над достоинством другого народа, который не причинил вам никакого зла. Будьте же вы прокляты! Пусть постигнет вас та же участь, что и всех поработителей и завоевателей. Поднявший меч — от меча и погибнет.
Но эта евангельская фраза сейчас не приносила утешения. Зачем столько горя, несправедливости? В чем тут мудрость? Господи, помоги мне постичь Твой промысел!
Некоторое время Гога сидел без дум, ничего не видя и не слыша вокруг себя. Потом, словно желая убедиться, что ему не померещилось, он развернул газету, которую продолжал держать в руках.
Нет, ему не померещилось. Он снова прочел все то же:
«…на рассвете вступили… комендантом Праги назначен… женщины плачут… разоружение… чешской армии…»
И все изложено сухим, деловым, равнодушным языком. «Преступно равнодушным! — мелькнуло в мозгу. — Да, да, преступно, потому что бывают такие положения, когда оставаться равнодушным, безучастным равносильно преступлению!»
Слезы катились у него из глаз, на него с удивлением поглядывали другие пассажиры, но Гога не замечал их. Он оплакивал не только Чехословакию. Он, сам того не сознавая, оплакивал свою мечту о независимой Грузии, проникаясь мыслью, что в этом неправедном, нечестивом мире независимое существование малого народа невозможно.
И не знал Гога, смятенный Гога, счастливый Гога (счастливый своей молодостью, здоровьем и главное — неведением того, каких новых ужасов в жизни предстоит ему стать свидетелем и жертвой), что еще не раз по аналогичным причинам выступят слезы у него на глазах, но только проливаться уже будут не наружу, а внутрь.
Вера Александровна сидела у окна в столовой и читала «Анну Каренину». Каждой весной она перечитывала этот роман, каждый раз находила в нем что-то новое для себя, погружаясь в те неясные ощущения молодости, которые тревожат людей весной.
Она сидела прямая, подтянутая внешне и внутренне. Мало что изменилось в ее характере, в облике. Вера Александровна по-прежнему не позволяла себе расслабляться ни на минуту, с утра аккуратно причесывалась, весь день ходила в платье, только перед утренним туалетом пользуясь халатом, не признавала мягких домашних туфель — их она пренебрежительно называла «шлепанцы», — никогда не ложилась днем подремать. И сейчас, хотя рядом было удобное кресло, она сидела на стуле, поставив его так, чтобы свет из окна падал ей на книгу. Зрение у Веры Александровны становилось все хуже, но она старалась не пользоваться очками.
— Очки — признак старости, — говорила она сдержанно и даже улыбаясь с вызовом (вызов адресовался времени, судьбе, возрасту), — а я в старухи записываться не хочу.
Войдя в столовую, Гога поздоровался, как обычно — поцеловав матери руку, а она поцеловала его в лоб, — и тут же прошел в свою комнату. Там он остановился между письменным столом и диваном, на котором спал, постоял некоторое время, размышляя сам не зная о чем, и направился в ванную комнату. Он мылил руки, смывал пену водой, вытирал полотенцем, и все это без всяких связных мыслей. Какая-то пустота образовалась в нем еще в трамвае, и пустота эта разрасталась, создавая ощущение нехватки существенного, чего-то такого, что всегда находилось в нем и было вдруг вынуто и ничем не заменено.
Читать дальше