— Пройдемся, а как же! — в один голос ответили Статкусы. Все должно оставаться, как было.
Елена сполоснула чашки, недопитое молоко поставила на простоквашу — мужчины любили ее — и притворила дверь кухоньки. Заметив распахнутую, Петронеле заворчит… А если не встанет? Зачем тогда корова, которой нужна прорва сена и свеклы? И молока дает столько, что киснет и перекисает в горшках, горкнет комьями масла в мисках, зачем? И деревья Лауринаса, верхушки которых уже упираются в небо, — зачем? И клен, который заполыхает осенью красным огнем? Тогда можно спросить, зачем в таком случае древо света, самое большое из всех саженых и несаженых, но спрашивать такое бессмыслица, ибо оно будет и тогда, когда уже не останется спрашивающих…
На прогулку они не выбрались, потоптались по гумну возле голых, в этом году не понадобившихся сушилок для сена. Поодаль скрюченным сухим пнем торчал Лауринас, уныло вспоминая, чего не доделал. Ах да, фокстерьер. Бельмо на глазу… Куда его девать? Из-за него не встала Петронеле. Где ж это он, Саргис?
Статкус кончиками пальцев взъерошил волосы на затылке жены.
— А ты не испугалась Чернухи. Я гордился тобой… Не веришь… Олененок?
Хотел дать понять, что не одинока она в этой темени и неизвестности. Удивленный собственной нежностью, погладил влажные от росы волосы Елены. Целый век не звал ее Олененком. В устоявшейся, зрелой их жизни она была мамочкой . Не в первый раз всплывают здесь давно забытые слова. Елена перехватила ладонь мужа, чтобы не коснулась ее влажных глаз.
— Коровой от меня несет, бр-р-р, а ты глупости болтаешь.
Сто лет уже не называли ее Олененком , быть им значило пользоваться привилегией: жертвовать собою ради других и говорить им правду. Сестре, отцу, самой себе. Это не относилось лишь к Йонялису. Сирота. Ему все прощалось. Его можно было только любить или ненавидеть. Единственный раз нарушила обет — не расстраивать, не заставлять его исходить кровавым потом, — когда травилась Неринга, и единственный раз напомнила ему об этом, когда напал он на детей Балюлисов. Придя в себя в больничной приемной, постаралась заполнить пустоту улыбкой — бодрой, чуть ли не наглой, на все готовой. Постепенно почти забыла свою настоящую, нелегко разгорающуюся улыбку, за которую и была прозвана Олененком. Даже тогда, когда в душе — не только в улыбке! — не осталось ни капли той мучительной робости, она не усомнилась в своем долге. Он, Йонялис! Если ему нужна мамочка, буду мамочкой … Неринга всегда брезгливо относилась к этой покорности… Простишь ли меня когда-нибудь, доченька? Сможешь ли понять, что для меня твой отец все еще ребенок, более слабый, чем ты? Вот и дождалась того, на что и не надеялась, а если и надеялась, то бессознательно, в тайне от себя, едва живого Олененка … Он и вправду едва жив, жалок, но все же… Будет тебе, мамочка, одернула себя Елена, еще разревешься под этим небом, где люди и слезу-то редко роняют.
— Погоди, о чем бишь мы? Ах да, о стариках. Никому не удастся им помочь, понимаешь? — спешила она втолковать мужу, пока он не заговорил о себе и о ней. — И не потому, что живут они не спеша, по старинке, как скоро никто уже не будет жить, и не потому, что мы совсем другие… Не поэтому. Ведь что они — хозяин и хозяйка наши — сработают, всегда реально, неопровержимо, подлинно. Будто… — она замолчала, не находя слова, — будто каждый раз деревце сажают. Этим вечером подменяла я Петронеле, может, даже быстрее ее крутилась, ведь сильнее, моложе. Увы, все ушло, как вода в песок, а она… Куда помои выплеснет, там трава гуще.
— Оправдываешь Балюлисовых детей?
— Не оправдываю, не сужу — слишком мало их знаю. Думаешь, многое тут изменилось бы, наруби Пранас уйму дров, а Ниёле — обдери свой маникюр о Чернухину цепь? Завтра же Лауринас натаскал бы еще большую кучу сушняка, хоть сарай и так набит под завязку, корова завтра снова будет брыкаться, а они, вместо того чтобы продать ее, и дальше станут с ней мытариться. Пока беда не случится. Растроганные их немощью, мы хотели бы помочь, но ведь жизнь наша не здесь, и они это понимают. Не умеем мы срастись с их деревьями! — Елена помянула деревья, и это несколько противоречило ее утверждению, что они не понимают Балюлисов. — Старикам, не привыкшим заглядывать в чужой рот, не угодишь. Разве самую малость тогда, когда уже, и на палочку опираясь, шевельнуться не смогут. Не умиляет их наш альтруизм, милый мой, и они правы.
— Снова правы? Куда ж ты гнешь?
Читать дальше