Что-то плеснуло, на мгновение ослепило, что-то скользкое повисло, облепило с головы до самых ног. Зашатался, словно сознание терял, без голоса, без мыслей, будто убьют сейчас, — жестоко, отвратительно и сопротивляться не можешь этой низости: кулак и тот в какой-то слизи, не только брови. Услышал, как падали на пол тяжелые капли, по лицу, груди, рукавам пиджака стекали вонючие помои, рот то отворялся, то закрывался, но не мог ухватить воздуха, залитый нечистотами. И крикнуть не в силах — поднималась, рвалась наружу тошнота.
— Получил, жеребец?! Будешь знать, как с блудницами ночи проводить!
Теща хрипела, как труба Страшного суда, ее рука продолжала еще сжимать дужку ведра — днем в него помои плескали, кишки охромевшей и потому зарезанной курицы, ночью шлепал к нему тесть, жалуясь на свой пузырь. За спиной простоволосой матери жалась Петроне, почему-то одетая. Значит, и она? Сговорились?! Ясно, сговорились! Правду сказать, жениного лица еще не видел — так, туманное пятно да прижатые к этому пятну ладони.
— Матушка, матушка!.. Что же теперь будет? — икала Петронеле, тоже не могла набрать воздуха в легкие.
Тут Лауринаса прорвало, крикнул, сам не помнит что, и теще, и всему свету, саданул двери, выкатился во двор. Уже не предрассветные сумерки — утреннее зарево било в окна, поблескивало на горшках, опрокинутых для просушки на кольях забора, на брошенных там и сям граблях, ведрах, лопатах. Окинул залитыми ненавистью и нечистотами глазами двор, где-то тут должна валяться одна удобная штучка, совсем рядом, под рукой, кто ее взял, куда дел, черт вас всех возьми, когда ты в своем доме не хозяин, так и веревки, чтобы повеситься, не найдешь! Забыл, куда сунул, и не раз в будущем станет благодарить судьбу, что забыл, куда девал тот топорик, что, возвратившись со скачек, убрал с глаз; ведь ухватил бы его — острый, с влажным от росы топорищем, и кто скажет, чего не раскрошил, не измолотил бы им в жажде очиститься, сорвать с себя гнусный покров, перебить смрад, загадивший солнечный восход. Кинулся было в хлев к Жайбасу, сейчас оседлает — и галопом, неважно куда, по лугам, по полям… Однако такого лошадь испугается. Отшатнулся, бросился к колодцу.
— Прости, зять! — к срубу на коленях полз старый Шакенас, красный в утреннем свете, точно из глины вылепленный. И дрожмя дрожал, казалось, вот-вот треснет и рассыплется мелкими осколками большое, неуклюжее тело.
— Прочь! Дай умыться.
— Мойся, зятек, мойся. Хочешь, солью…
— Прочь, говорю!..
— Ha-ко вот. Чистое полотенце. Все языки, зятек. Чего только не намелют поганые бабьи языки. От зависти, от черной зависти. Петронеле-то ни при чем тут. Мамаша, жена моя, взбесилась. Сколько и сам за жизнь от нее настрадался! Веревкой к спинке кровати вязала, чтоб к девкам не утек! — льстиво захихикал.
Лауринас отстранился от протянутых рук тестя, опрокинул на себя ведро ледяной, обжигающей воды.
— Слышите, бабы? Я вам покажу, как беситься! Я вам… Самих заставлю помои лакать, суки! — орал огромный, но какой-то словно пустой, бестелесный старик, воздев вверх кулаки и грозя окнам, в которые никто не смотрел. Все попрятались кто куда.
Он еще что-то кричал. Казалось, с кулаками набросится… А в дом войдет — затаится в уголке, отгородившись от всего папиросными гильзами, станет набивать их и жаловаться, дескать, плох нынче табак и зимы, и лета скверные, и люди, а жены по-прежнему будет бояться, как черт крестного знамения, от одного ее взгляда руки начнут дрожать, гильзы лопаться.
— Не уходи, зятек… Я тебе обещанные деньги… Получу по векселям… Не уходи!
— Пропадите вы все пропадом со своими векселями!
На дорожке возле кудрявой ольхи затарахтел Абелев возок.
— Хорошо, что завернул, Абель! — ухватился Лауринас за оглоблю, обрадовавшись, словно родне. Вот кто мог бы свидетельствовать, с каким сердцем я домой спешил. Только нет, не нужно этого! — Поворачивай! До местечка подбросишь? Я заплачу, не бойся.
— За место в телеге? Для меня великая честь Жайбасова хозяина подвезти! Смотри, дохлятина, не опозорь, — погрозил одру кнутовищем.
Даже под гору телега едва катилась. Вот-вот, казалось, рассыплются кости живого скелета, обтянутые серой, в ссадинах кожей. Долго не пропадал с глаз высокий крест в окружении тоненьких еще деревьев, которые захиреют здесь без него на этой неплодящей, неприветливой землице…
Подступал вечер. Усадьба не ожидала его, как прежних теплых вечеров, наплывающих с запахом пахоты и росы, пока еще едва ощутимой; лишь влажный налет на сапогах, если перебежишь уже накрытую тенью лужайку. Поникшие травы выпрямились, скрыли первых вестников осени — осыпавшиеся с яблонь желтые и коричневые листочки. С шумом продирались сквозь крону яблоки, падая на землю. Этим непрестанным глухим ударам вторил молоток хозяина: бил и бил по шляпке гвоздя.
Читать дальше