Зачем он их вколачивает? Что надеется вогнать в доску, чтоб и следа не осталось? Не спросишь. И хозяйка затворилась в своей боковушке. Выдумки мужа спутали всю ее жизнь, она ничего уже не желала ни видеть, ни слышать.
— Не на-а-а-да! — оттолкнула чашку с чаем и утешительное слово Елены.
Сквозь крестовину окошечка виден верхний край деревянной, коричневой краской окрашенной кроватной стенки, узорчатый бок пышной подушки, распятие над давно не стрекотавшей, укутанной в чехол швейной машинкой. Все было, как всегда, Петронеле закрылась у себя, подкошенная усталостью, однако не только люди примолкли, но и фокстерьер.
— Свиней пора кормить, Чернуху пригнать, — пришлось напомнить Елене, когда тоскливо замычала корова и опушка повторила ее жалобу.
— Сейчас, сейчас я, доченька, — встрепенулся Лауринас, не соображая, куда сунуть молоток — мастерил какой-то никому не нужный ящик. Хоть бы засветлело в темных стеклах Петронеле — ведь любила, перед тем как лечь, сунуть нос в книгу или газету, тогда сил и ловкости еще хватило бы.
Пока надумал, куда пристроить молоток, на луг побежала Елена. Не хозяйские руки вели, Чернуха упиралась. Приведенная в усадьбу, сунулась в бураки, затрещали ветви яблонь.
— Я те! Не такого зверя — Жайбаса укрощал. — Лауринас промеж рогов огрел корову лозиной, хлестанул по ногам. Голос дрожал, в горле что-то хрипело, подумалось: а ну как, испугавшись его, такого маленького и слабого, упадет корова? Кое-как загнал в стойло.
— Хорошая моя… красавица, — ласково, будто расшалившегося подростка, уговаривала Елена.
Зазвенели струйки, уютно вспенивалось молоко, только вдруг ведро громыхнуло.
— Ну что ты… красавица, хорошая, добрая, перестань, ботвы тебе сочной наломаю, — заискивала «доярка», опасаясь нового удара копытом.
И снова — бам! — аж звон пошел.
— Плохо доится. Или руки у меня отвыкли? — послышался жалобный голос.
Сунулись в хлев Лауринас со Статкусом. Статкусу как-то не по себе — ничем не помогает по хозяйству. А Чернуха расхулиганилась — стеганула хвостом, да прямо по глазам. Елена залилась слезами, не могла даже поймать пальцами соски. Почувствовала корова слабину, совсем разошлась.
— Дай-ка, доченька, я. Мало того, что доится тяжело, так еще бесится!
Чтобы как-то усмирить Чернуху, привязал за рога к столбу и хвост к задней ноге прикрутил. Молочная струйка прыснула на землю, в подойник попали соринки, мушки. Какой шум подняла бы Петронеле! Все замечала из своего оконца, особенно выдумки старика, когда он доил. А тут ни сердитого окрика, ни сурового взгляда, что очевиднейшим образом говорило: никому не нужное дело делаете, хоть и очень стараетесь. Не было и тишины. Раньше, когда хозяйка заходилась в крике, она была повсюду, она царила, а теперь — нету. Разные голоса подавали сад, огород, дом, всякие сараюшки, скотина, требовали неотложной заботы, напоминали и о тех делах, с которыми день-два можно повременить, но все это свидетельствовало скорее не о покое — о разброде и замешательстве.
В полутьме Елена процедила молоко, отлила крынку для хозяев, банку для себя, остатки опрокинула в бидон, поставила его в ванночку со свежей колодезной водой; завтра, если Петронеле так и не встанет, снимет сливки. Молоко у Чернухи жирное, два-три раза подоишь — и сбивай масло. Промыв цедилку, ошпарив подойник — так всегда делала Петронеле! — сможешь и отдышаться. Все, как прежде, когда вела дело хозяйка, и все по-другому, словно из пустого в порожнее переливаешь.
Не зажигая света, пили втроем молоко, заедая картошкой. Лауринас глотнул и встал закрыть хлев. Растворился в дверном проеме и пропал. Ни слуху ни духу. Нету ни Петронеле, ни Лауринаса, и Статкусу почудилось, что они с женой заброшены на пустой призрачный корабль. Экипажа нет, но корабль куда-то плывет, везет их. Но куда? Била холодная дрожь, хотя молоко пили парное. Наконец из темноты вылупился горб Лауринаса.
— Не допили, хозяин, — голос у Елены, будто с родным отцом говорит, почтительный, виноватый. — Работаете много, едите мало.
— Чепуха. — Постоял немного, успел соскучиться по людям. — Ну, я спать пошел.
— И мы, — проводил его голос Елены, чтоб не было так пусто и тоскливо.
— Не прогуляетесь? — отойдя немного, обернулся Лауринас.
Статкусы иногда прохаживались вниз, до дороги. Под ночным небом исчезают силуэты соседних усадеб, зато выявляются купы деревьев, холмы, чаши низинок. Выскользнет из-за ельника луна — донышко бочки — и покатится за тобой, подгоняемая невидимой палочкой, то тут, то там отразится в глазу озерка — шагай смело, ног не промочишь. Из земного тепла, тумана и звездного света сотканы эти глазки.
Читать дальше