В тот вечер Агнеш вернулась домой еще позже, чем обычно; на следующий же день, когда любезный коллега протянул ей библиотечную книгу и она уселась на свое место, в ее сознании с такой пронзительной живостью встала вчерашняя сцена, она так ясно увидела, как отец вбегает в квартиру с болтающейся цепочкой, что не могла уже укрыться в экзаменационное забытье: с четверть часа проведя в безуспешных стараниях вникнуть в текст, она встала и с извиняющейся улыбкой вернула учебник; потом, еще более подобострастно, повторила улыбку перед ворчливой гардеробщицей, которая сердито взглянула на нее: дескать, так и будем теперь туда-сюда вешать? За пятнадцать минут, проведенные за библиотечным столом, картина, возникшая перед ней, не только не потускнела и не исчезла, но, напротив, все сильнее сжимала ей сердце. Что может быть ужасней для человека, чем ситуация, когда он вынужден сомневаться в собственном здравом уме, подозревать, что у него что-то неладно с рефлексами! У отца наверняка возникло — не могло не возникнуть — подобное подозрение! Он пытается заново, как с сохраненным пронафталиненным платьем, сжиться с былыми привычками, с прежним своим поведением — и чувствует, что не получается, не идет, что в обращенных на него взглядах — даже во взглядах тюкрёшских родственников — есть какая-то отчужденность и напряжение. Ну, а если бы сам он ничего и не заподозрил, то жена с готовностью помогла бы ему в этом. И он поддакивает их глупостям, пробует вникнуть в их заботы, оправдать их эгоистические надежды — и в один прекрасный день, теснясь в битком набитом трамвае, хватается за карман, сразу почувствовав себя тем беспомощным простофилей, которым его считают другие: вот оно, доказательство, — пустой жилетный карман и болтающаяся цепочка без часов. Черт бы побрал их, эти часы! В плену он не с такими сокровищами расставался, лишь тяжело вздохнув. С обручальным кольцом, с хранимой целых шесть лет фотографией жены и дочери. Но эти часы, часы дяди Кароя, как бы олицетворяли в глазах семьи его, Яноша Кертеса, разум, его доброе имя… Какой, должно быть, вопиющей несправедливостью ему представляется все это! И у других, бывает, крадут часы, но другие при этом не чувствуют себя идиотами. Отсюда и необычная его грубость, отсюда это так возмутившее мать: «Вы что, не слыхали такого?» Словно в квартиру ворвался некий новый, умеющий постоять за себя, даже, пожалуй, способный других привлечь к ответу муж — ворвался без часов, но и без подобострастия. А она, от которой он с наибольшими основаниями мог ожидать сочувствия, — что она сделала в эту критическую минуту, чем успокоила прикрытое грубостью подозрение? Может быть, надо было просто обнять и расцеловать его? Но ведь она была тоже раздражена, задавая свои вопросы; он и в ее глазах мог увидеть свой портрет, снятый в свете вспышки магния-нетерпения. А то, чем она попыталась его утешить! «Живут же другие без часов». Сейчас, когда она вспоминала эти свои слова, они ей казались почти циничными. Дескать, такой старый недотепа, как ты, и без часов обойдется; тебе часы — что козе уздечка!.. Агнеш хотелось спрыгнуть с трамвая и бегом побежать домой, к несправедливо обиженному человеку. Даже в подземке, в скользящих вдоль стен превратившихся в зеркала стеклах окон, она видела не себя, а отца со свисающей из кармана цепочкой, слышала свою обидную, звучащую в ее сознании все более двусмысленно фразу. Как ей убедить его, и как можно скорее, что подозрение это она считает — да и в самом деле считает — лишь проекцией человеческой глупости и злобы? Рассказать ему, может быть, как о нем отозвался Халми? Сделав вид, будто это она услышала от него только сейчас, в городе. Или поговорить с ним о докладе, который просил его сделать Чолноки? «Как вы считаете?.. Может быть, лучше построить его так?..» Он поймет тогда, что она верит в его разум, убеждена — ведь она в самом деле убеждена, — что он может сделать прекрасный доклад. Пусть только разберется немного во всех этих географических названиях, в том хаосе, в который его теория превращается в нем самом.
В темноте лестничной клетки ей встретилась тетушка Бёльчкеи. Узнав ее в свете мерцающей газовой лампы, Агнеш увидела у нее на лице ту страдальческую, почти застенчивую улыбку, которой та выражала и сострадание, и дурные свои предчувствия, и особенно глубочайшее свое разочарование в бывших хозяевах. «Вы от нас, тетя Бёльчкеи?» — обернулась к ней Агнеш, когда они уже почти разошлись. «Да, рому вам отнесла, для пирожных», — ответила та в нос страдальческим тоном и, продолжая спускаться, исчезла в темноте. «Ром? — отдалось в голове Агнеш, заставив ее даже забыть ненадолго свои тревоги, давно не слыханное в их семье слово. — В лавку ее за ним посылали или она из своего одолжила?» Войдя в переднюю, Агнеш почувствовала, что у них в доме гость. Правда, свет тонкой полоской выбивался из-под дверей спальни. В спальне они ужинали обычно сами, придвинув узенький стол к кроватям орехового дерева. Но в темной массе вешалки Агнеш разглядела чужое пальто, да и речь, доносившаяся из спальни, носила тот равномерный ритм, который и гость и хозяин стараются соблюдать, чтобы в беседе не возникало неловких пауз. «Может, дядя Тони?» — подумала Агнеш: в свете, падающем из окна, пальто на вешалке было похоже на форменную шинель. Она не стала, однако, включать свет, а тихо прошла в столовую, чтобы разглядеть оттуда, кто это может быть. Дверь между комнатами была приоткрыта, Агнеш могла бы войти, если бы захотела, но она продолжала стоять, прислушиваясь. История, которую рассказывал отец, была ей знакома: он еще в Тюкрёше вспоминал, как носил газеты для кружка Самуэли [70] Самуэли Тибор (1890—1919) — венгерский революционер, один из основателей компартии Венгрии. Во время первой мировой войны попал в русский плен, участвовал в революционном движении, был активным деятелем венгерской группы РКП(б). С января 1919 г. находился в Венгрии, был одним из руководителей социалистической революции, наркомом Венгерской Советской республики. Убит при переходе венгерско-австрийской границы после подавления Советской республики.
, где у него была какая-то крохотная должность; он покупал каждый день два экземпляра «Правды» и один «Известий». По дороге многие просили его продать газеты; он, конечно, не соглашался. «А почему вы на трамвае не ездили?» — вставила необычно мирным тоном госпожа Кертес. Невозможно было представить, чтобы мать с отцом вот так мирно, неторопливо беседовали, сидя за чашкой чая с ромом, и мать расспрашивала бы мужа о том, что он пережил — особенно если он оказывался в какой-нибудь недостойной роли, скажем, вот как в этой истории, — в роли старого разносчика газет. Правда, в голосе ее и сейчас слышалась некоторая отчужденность: мать явно старалась не дать мужу слишком увлечься и перепрыгнуть к его любимым монголам; в то же время в ее интонации Агнеш уловила готовность быть терпеливой и еще — ту мягкость, чуть ли не кротость, по которой она сразу поняла, кто тот третий, ради кого и течет эта милая супружеская беседа. «В трамвае я ездить боялся. В Петрограде тогда городские службы бесплатными стали, трамвай тоже. Любой, кто хотел, мог сесть и ехать, так что даже на буферах гроздья висели. Я решался входить в вагон разве что на конечной станции. И при этом понятия не имел, где сойду. Или до другого конца приходилось ехать, или выпихивали раньше времени». — «Хорошо еще, что там у господина учителя шаффхаузенских часов не было», — произнес в этот момент голос, которого Агнеш уже ждала, и залился хрипловатым, слишком громким смехом. Она не расслышала, смеялись ли при этом двое других.
Читать дальше