За ночь, пока Агнеш то просыпалась на своем вздыхающем и стенающем плюшевом ложе, в краткие периоды бодрствования давая себе слово трезво обдумать и прояснить ситуацию, то вновь погружалась в долгий сон, требуемый здоровому ее организму, возмущение ее улеглось, и утром она проснулась с нетерпеливой жаждой действия. Теперь ясно было, что мать отвергла ее мирные предложения, присланные из Тюкрёша, вернее, не то чтобы отвергла, а отнеслась к ним как к некоему ребячеству, странной фантазии, которую они с Лацковичем сумеют незаметно обратить в свою пользу. Это означало, что из постыдной той ситуации, которую мать, введя Лацковича в дом, намеревалась сделать постоянной, как бы узаконить, не кто иной, как она, Агнеш, должна была, пусть вынеся на руках, спасти отца и с ним вдвоем создать маленькую, но прочную семью. Это намерение, которое укрепилось в ней не столько как четкий план, сколько как состояние, переполняющее все ее отдохнувшее, энергичное тело, — вроде ощущения свежести после душа, — по мере того как она приступала к ждущим ее делам, порождало все новые и новые идеи, которые, несмотря на близость экзамена, казались более важными, чем загадочные болезни кроветворных органов. Над первым вопросом — где поселиться с отцом? — ей не пришлось долго раздумывать. О том, чтобы купить квартиру или хотя бы снять комнату, при этом страшном жилищном голоде, когда тысячи беженцев жили в товарных вагонах, а за квартиру запрашивали сумму, в четыре-пять раз превышающую жалованье отца, нечего было и думать. Единственное место, куда они могли переехать, был визиварошский дом тети Фриды, где Агнеш уже жила девочкой, когда отца перевели в Пешт. Тетя Фрида, восьмидесятилетняя тетка матери, была старой девой, для своего возраста довольно хорошо сохранившейся; ее приданым и ее царством являлся дом, выходящий на две улицы — Хорват и Капаш; с тех пор, как вносимая жильцами квартплата не покрывала даже расходов на ремонт, она жила — или, скорей, прозябала, — сдавая еще и одну из своих комнат. Тетя Фрида любила Агнеш; пожалуй, дочка племянницы была единственной женщиной, которую могло любить ее девственное, очерствевшее за долгие десятилетия сердце; но с тем большим трудом она выносила ее мать, в которой, еще когда та девочкой была доверена ее попечению, тетка обнаружила ветреную натуру сбежавшей жены младшего своего брата. Конечно же, ради них тетя Фрида откажет нынешнему своему жильцу: с их переездом у нее нежданно-негаданно появится вдруг семья, которая скрасит ее одиночество; Агнеш планировала уже, что отец (который в глазах тети Фриды шел сразу за дядей Тони и за ее домашним врачом) поселится в комнате, окнами выходящей на улицу, она же сама — в одной из тех двух крохотных комнатушек, в которых обитала сама тетя Фрида.
Новый берег, к которому предстояло ей плыть, с появлением тети Фриды на горизонте обрел четкие контуры; при желании Агнеш могла даже представить их дневной распорядок, начиная с того, как она подает отцу завтрак и они вместе выходят из дому: он — на Крепостную гору, в гимназию, она — в университет. Во всем этом великолепном плане один лишь момент ее угнетал: как обсудить все это с отцом, как сообщить ему, что дальше так продолжаться не может и, чтобы избавиться от страданий и унижений, они должны переселиться на улицу Хорват? Она не только предвидела, что разговор этот будет трудным и неприятным, — к ужасу своему, она понимала, что, несмотря ни на что, просто-напросто не способна заговорить с отцом на подобную тему. Хотя, по логике вещей, это ее прямой долг. В конце концов, она взрослая женщина, она к нему ближе всех и потому должна открыть ему глаза на их общий позор — это гораздо лучше, чем ждать, пока подозрение в нем заронят чужие намеки, злорадные или сочувственные. И все-таки это было ужасно, так же ужасно, как сказать матери в глаза про Лацковича. Что это — трусость? Или некое подсознательное табу? Ведь пускай она уже видела не менее сотни трупов, да и живых больных обнаженными, если бы, скажем, отцу ее делали операцию грыжи, она не смогла бы при этом присутствовать… Или — боязнь ошибки, риск, что, оклеветав мать, она лишит отца даже того призрачного покоя, которым он сейчас наслаждается? Может быть, такие вещи каждый должен постигать сам, какими бы муками это ни сопровождалось, точно так же, как смерть нельзя ускорить и облегчить с помощью какого-нибудь укола. Ведь ситуацию эту действительно можно сравнить со смертью: здесь должна умереть та «мамуля», чье имя, рассматривая в плену семейную фотокарточку, он перенял у нее, у Агнеш, с помощью детского этого слова как бы забальзамировав ее в своем сердце… Как-нибудь он, конечно, догадается обо всем и сам, кто-нибудь просветит его рано или поздно. Любовь так неосторожна, а мать так привыкла к прямоте, еще с тех времен, когда прямота эта была словно нож, вонзенный в другого… Способ, каким она вновь привела Лацковича в дом, и сказочка насчет возможного возвращения часов — все это тоже прозрачные, по-детски наивные хитрости!.. Агнеш вспомнила взгляд отца, когда он смотрел на Лацковича, потом косился на жену. Ведь всего какой-нибудь робкий вопрос, заданный им дяде Тони, и… «Милый Яни, зачем мне скрывать от тебя. Мне она, конечно, сестра, но…» Тетя Лили, правда, его сюда, видимо, не пускает: с тех пор, как они вернулись из Тюкрёша, он ни разу не был у них. А может быть, лучше, если он сам, шаг за шагом — по мере того, как будет крепнуть его организм, — осознает, что происходит вокруг него. На виске у отца есть жилка, большими зигзагами взбегающая на лысый лоб: arteria temporalis. Когда у него украли часы, жилка эта была набухшей, — по крайней мере, так запомнилось Агнеш. И если она пойдет сейчас и выложит: дескать, так и так, мамуля то-то и то-то творит… Нет, тут нужно только, набравшись терпения, ждать на другом берегу, на улице Хорват, и подхватить отца, когда он сам, шатаясь под грузом нового горя, придет к ней за помощью.
Читать дальше