Когда он стоял там, в кухне, вот так, затравленно и в то же время с вызовом озираясь, с висящей из кармана жилета цепочкой, на конце которой не было уже семейной реликвии — тяжелых шаффхаузенских часов, привезенных дядей Кароем прямо из Швейцарии, в нем действительно было нечто раздражающее; Агнеш, подстегиваемая уже не только материным гневом, но и собственным нетерпением, продолжала углубляться в детали: «И вы сразу заметили?» — «Подозрение у меня появилось. Да пока я в толкучке поручень отпустил и ощупал живот, трамвай тронулся», — сказал он уже более кротко, словно в подробностях и сам находил себе некоторое оправдание. «Господи, такие часы! И зачем я их только ему отдала…» — подняла госпожа Кертес глаза к потолку. «С каждым может такое случиться», — без особой уверенности сказала Агнеш; ей в этот момент и самой казалось, что, напротив, такое может случиться, пожалуй, только с каким-нибудь уж совсем бестолковым, ни на что не годным человеком. «Такое? Чтобы часы срезали из-под пальто? — нашел гнев госпожи Кертес новое обстоятельство, которое больше всего компрометировало мужа. — Нет, вы объясните мне, как они могли через пальто до часов добраться?» — «Как могли? — с необычной для него резкостью огрызнулся пострадавший. — Вы никогда не слыхали, что ли, что пальто расстегнуться может? При пересадке еще его чуть с меня не содрали. А когда я за поручень ухватился, оно, видно, и распахнулось». — «А нечего было хвататься. В набитом трамвае куда вам падать-то?» — еще больше распалялась госпожа Кертес; в воображении ее настолько живо вставала картина: безмозглый муж ее висит, уцепившись за кожаную петлю и выставив живот на всеобщее обозрение, а жулики спокойно срезают часы с цепочки, — что она уже сам тот факт, что он держался за поручень, готова была считать свидетельством его безмозглости. «Как это — нечего было хвататься? Что мне — ноги людям отдавливать? Для чего тогда поручни в трамвае?» — отвечал Кертес в новом для него тоне, порожденном отчаянием и заранее предвидимой бурей (а еще, может быть, подозрением в собственной бестолковости). «У меня скорбута не было, но я тоже всегда в трамвае держусь… — вмешалась Агнеш. — А в полицию вы заявили?» — обернулась она за новыми подробностями к отцу. «Заявил, разумеется, — ответил тот раздраженно. — Там поблизости был участок, один пассажир был настолько любезен, что меня туда проводил». «И что вам сказали? Отослали к Фриму [69] Фрим Якаб (1852—1919) — венгерский врач-дефектолог; основал первую в Венгрии клинику для больных, страдающих умственной отсталостью.
?» — спросила госпожа Кертес. «Нет, там разговаривали куда вежливее. Писарь тамошний или чиновник все записал». — «Знаю я это». — «А знаете, так и нечего спрашивать. Он очень любезно со мной разговаривал, обещал, что если воров поймают, то и вещи украденные могут найтись».
То ли эта сцена в полицейском участке и образ вежливого чиновника так подействовали на воображение госпожи Кертес, то ли ее остудил агрессивный тон, каким отвечал муж, — она, во всяком случае, на какое-то время замолкла. А когда Кертес, уйдя к себе, принялся там перекладывать что-то с места на место, словно давая понять, что больше на эту тему разговаривать не желает, она, чуть не плача, стала расхваливать дочери украденные часы. «Часовщик один посмотрел их и говорит: таких нынче не делают. Я их каждый день заводила, и представь: хоть бы раз отстали или убежали вперед на минуту. Продай я их, сколько всего можно было бы на эти деньги купить! Например, тебе. Зимнего пальто у тебя нет, ходишь в этом стареньком, сером. Я-то, дура: лишь бы ему остались часы, лишь бы сберечь. А он раз — и нету часов. Так мне и надо: видела ведь, кому отдаю. Да все думала: пусть хоть выглядит как человек. И одежду его для того же чистила, нафталином пересыпала. А ему что: его хоть золотом осыпь. И еще грубит: «Никогда не слыхали, что ли…» Мы с ним, видите ли, недостаточно вежливо разговариваем. Может, еще похвалить его? Дескать, милый мой муженек, как тебе, бедняжке, не повезло и как мне тебя жалко!.. Я вот что скажу, — повернулась она к Агнеш, — если он таким тоном станет со мной разговаривать, я с ним жить не буду. Я семь лет мучилась, а он явился… да еще и обиженного из себя строит… Положите сейчас же книгу, это учебник Агнеш, — бросилась она в кабинет, где Кертес в расстройстве стал перекладывать на письменном столе книги. — Нечего вам за этим столом делать». — «Полно, мама», — потянула Агнеш ее за рукав. Однако проступок мужа разрушил в душе госпожи Кертес преграды, которые возводила в ней Агнеш, пытаясь сдержать ее нетерпимость, а сейчас, когда и муж больше уже ничего ей не отвечал, под лавиной обрушивающихся на него с давних времен знакомых попреков отказавшись от позы бунтаря и вернувшись к старой, проверенной позиции философского презрения к бедам (впрочем, сейчас в этой позиции было больше покорности взбунтовавшегося было раба, увидевшего всю бессмысленность своего протеста), она высказала наконец то, что и так просилось наружу: «Не беспокойтесь, Агнеш тоже ведь не слепая, видит, что с таким полоумным, да к тому же еще грубияном, невозможно жить под одной крышей». Агнеш дождалась, пока кончится, как кончается ливень, поток раздраженных слов; последние отзвуки бури доносились уже из спальни. Ей хотелось сказать что-нибудь ласковое, утешительное отцу, который стоял у окна и невидящим взглядом смотрел на улицу. «Не огорчайтесь вы из-за этого, — сказала она, собрав книги и надев пальто. — Живут люди и без золотых часов». Отец взглянул на нее, но по глазам его трудно было судить, воспринял ли он ее слова как утешение. «Эта идиотская мода, — сказал он. — Ходишь спереди весь распахнутый, как свиная туша на крюке. А мамуле еще невдомек, что́ это я недоволен одеждой. Попробовали бы у меня эти дурацкие часы из-под шинели да из-под ватника вытащить!»
Читать дальше