Позднее я со смехом и досадой вспоминал это свое возвращение к отроческим мечтаниям. Но в тот момент потребность в публике была так велика, что я взял стул и как был, в трусах и в майке, подошел к Краутцу, который, тоже без сна, но и без всяких иллюзий сидел в своем кресле, попеременно прикладываясь то к горлышку пивной бутылки, то к сигаре. Усталость, сквозившая в его глазах, набрякшие мешки под глазами, казалось, были у него от природы, и никакой самый крепкий сон не мог бы тут помочь. Когда я уселся напротив него, он только чуть поднял голову. Это, видимо, свидетельствовало о его готовности выслушать меня. Я сразу, с места в карьер начал развивать перед ним драматургические теории. Повсюду старое борется с новым. Пример: Кречмар против Клаушке. Старое одерживает победу. И празднует эту победу, ибо не умеет думать диалектически. Наряду со всем прочим, это тоже следствие старения. Новое легко переживает свое поражение. Не то чтобы радостно, но с твердым убеждением, что, потерпев поражение, придет к окончательной победе. За Новым — сила.
Все эти основные положения просто обязан знать драматург. Значит ли это, что представитель Нового должен быть увенчан всеми лаврами победителя, а представитель Старого должен иметь все признаки неизбежного окончательного поражения? Так сказать, Клаушке — лучезарный герой, а Кречмар — воплощение зла? Наоборот! Объективный ход истории станет тем отчетливее, чем меньше он будет основываться на внешних признаках. Симпатяга Кречмар, который в конце концов терпит поражение, и несимпатичный Клаушке, который в конце концов побеждает, — такой контраст сделает более убедительными и победу и поражение. История не считается со случайностями, но между тем она от случайностей отнюдь не свободна. И там, где они возникают, создается пространство для игры. Еще Шекспир доказал, что гений драматурга решает, чем заполнить пространство: игрой трагической или комической.
То же и в истории…
Когда я рассматривал возможность создания комедии, меня опять посетила та же мечта. Я увидел Лоренца, стоящего в кулисах. Он кивал мне. Это был весьма покровительственный жест: не плохо, мой юный друг, так держать! Стул подо мной скрипнул. Я балансировал на одной его ножке, и если бы я шлепнулся на пол, Краутц взирал бы на это происшествие с той же бесстрастностью, с какой внимал моей тираде. Его лицо не выражало ни согласия, ни протеста. Я мог развлекать себя как угодно. И я широко этим пользовался, в результате чего все более и более воодушевлялся, все дальше уходил от реальности.
Стул полетел в угол, когда Крамбах, изображающий Клаушке, разыгрывал позорное отступление под язвительный смех обреченных на поражение победителей. А в качестве Кречмара Крамбах показывал, как с помощью всяких «тпру и ну» можно ловко править четверкой запряженных цугом взмыленных вороных и все-таки свалиться в пропасть.
На этом месте Краутц закашлялся. Кашлял он долго, это был настоящий приступ, а вовсе не насмешка. И все-таки меня это привело в чувство. Откинутая голова, лающий кашель… А потом глухой стон, вырвавшийся из зажатого рукою рта. Пот на лбу, седые слипшиеся волосы. Сорванное дыхание. Наконец он схватился за бутылку, пытаясь отпить глоток. Минуту он вслушивался в себя, и так как кашель, кажется, прошел, он вновь раскурил окурок сигары. Но моего хладнокровия хватило лишь на мгновение. Я обязан был бы видеть, в каком отчаянном положении находится этот человек, нарушавший самые примитивные правила выживания с равнодушием, не оставлявшим ему ни малейшего шанса. Я же этого не видел. Просто плюхнулся на стул и, учитывая перемену настроения, начал вслух размышлять о целесообразности расположения сценических персонажей, создавшегося благодаря Клаушке, с одной стороны, и Кречмару — с другой.
И, кажется, я преуспел. Краутц напустился на меня. Он стал объяснять, причем без тени неудовольствия в голосе, что я и то и другое вижу в неправильном свете. Клаушке, например, с конца пятидесятых годов был в Каупене бургомистром.
— Рабочий в деревне, — вы должны это помнить!
Да-да, в самом деле, было такое, и не только в учебниках. Конечно, он был не такой уж образцовый, этот Клаушке, иными словами, не потомственный пролетарий, а, так сказать, рабочий в первом поколении. Он до шестидесятых годов еще держал двух коз. И только когда председатель окружного совета на партийном активе, где был взят курс на окончательную механизацию деревни, недовольно поморщился, Клаушке пришлось расстаться с козами. Людям он поначалу не очень-то нравился. Он любил прикрывать свою неуверенность распоряжениями, а там, где ему следовало бы убедить в чем-то людей, он пускался в трескучие рассуждения о рабочей и крестьянской чести. Но вскоре все поняли что к чему. Высокие слова почти всегда предназначались окружному или районному руководству, а с деревенскими он предпочитал посидеть за кружкой пива и пытался говорить с ними на их языке. И действительно, важные вопросы здесь обсуждались сообща… Когда же началось выселение, люди вдруг осознали, кого они имели в его лице. Он заботился обо всех и о каждом в отдельности, и если бы не его жена, он бы себя и вовсе позабыл. Никогда он не ссылался на высокие инстанции. Всегда так выходило, что он за все отвечал. А при этом в решающий момент он умел оставаться твердым. Если кто-то грозил, что повесится, а кто-то — что утопится, он никогда не начинал с ними торговаться. Срок есть срок. Большинство, впрочем, переехало молча, стиснув зубы. Даже те, кого ждала комфортабельная квартира. Никогда еще в деревне люди не разговаривали друг с другом так мало, как в те дни. Разговоры были потом, на окружной конференции. Клаушке сообщил там о деревенском празднике и о фейерверке. Его речь встретили аплодисментами. Он с радостью бы рапортовал об успешном окончании переселения. Но все эти долгие пересуды насчет хутора были еще в самом разгаре. Одни уверяли, что переезжать так и так придется. Другие твердили, что, по всем расчетам, хутор под снос не пойдет. А в один прекрасный день хутор оказался от всего отрезанным. Ни нормальной дороги, ни водопровода, ни электричества. А кого в этом обвинишь? Почему люди остались, не уехали сами? Были у них на то веские причины или просто из упрямства? И никто не отваживался принять окончательное решение. Все надеялись на Клаушке. Но тут выяснилось, что новая ситуация ему уже не по плечу. Ему бы все только горло драть, агитировать. И вдруг оказалось: то, за что он агитировал, вроде как ничего не стоит. И всегда находятся люди, которых это сбивает с толку. И кстати, не худшие, по его, Краутца, неавторитетному мнению. Ибо это чересчур скорое, без всяких сложностей переключение на новый лад, быть может, и удобно, однако не ведет ли оно к потере характера? Что и случилось: Клаушке вскоре уже выработал для себя линию: он стал ратовать за полное выселение. Никаких полумер. То, что сейчас он как бы никаким начальством не прикрыт, вселяет в него некоторую неуверенность. Вот он и прибегает к старым методам жесткого нажима…
Читать дальше