— Чего вам? Читать, что ли, не умеете? Прием уже давно закончился. — И прекрасная пани демонстративно постучала холеным длинным красным ногтем по циферблату маленьких часов.
— Мы же издалека, три дня в пути, — пыталась оправдаться Земнякова.
— Из тайги, детишки там остались, покорнейше просим ясновельможную паненку, — начала жалобно Кухарская.
— Я же ясно сказала и по-польски, что приемные часы закончились. А в тайге мы все здесь находимся. А впрочем… только быстро, чего вы хотите?
— Помощи какой-нибудь, — захныкала Кухарская, — люди говорят, что здесь поляки полякам денежную помощь дают. Три дня идем, почти не евши. Выслушайте нас, ясновельможная пани, и помогите, хотя бы самую малость. У меня четверо малышей, мужик хворает. Милостивая пани… — и Кухарская бросилась целовать ей руки.
Блондинка покраснела и отпрянула как ошпаренная.
— Что вы делаете? Я очень сожалею, но даже если бы вы пришли в приемные часы, я бы ничем не смогла вам помочь. Сейчас мы не располагаем никакими средствами.
— Может, хоть что-нибудь, — хныкала Кухарская.
От обиды, возмущения и стыда за Кухарскую, за себя, что пришел сюда, Сташека обдало жарким потом. Наконец он решился и дернул Земнякову за рукав.
— Пойдемте отсюда, пани Земнякова.
— Ты прав, сынок, идем отсюда, да поскорее.
Не дожидаясь Кухарской, они вышли. На лестнице Земнякова пошатнулась и чуть было не упала. Сташек поддержал ее и вывел за калитку. Присели на ближайшую скамейку. Только здесь она уткнула лицо в ладони и дала волю слезам. Сташек прикусил губу и поклялся про себя, что, если даже ему придется подыхать с голоду, он больше никогда в жизни никого ни о чем не попросит. Сквозь слезы бешенства и унижения он смотрел на гордо развевающийся флаг и начал понемногу успокаиваться. Этот бело-красный флаг был его единственной радостью и утешением.
А Кухарская выплакала… банку лимонного сока. Переругавшиеся, обманутые и голодные, возвращались они на Пойму. Обратный путь занял у них целых четверо суток.
Сташек тащился с женщинами и думал о том, что польские дивизии ушли куда-то в Иран. Отец, наверное, вместе с ними. Что он, простой солдат, мог сделать. Сташек знал о довоенной Польше немного. Но слышал, что говорили о ней старшие. Как они ссорились из-за будущей и довоенной Польши. Как с беспокойством и горечью обсуждали в своем кругу уход польской армии за пределы СССР.
Он помнил слова Бжозовского, когда жаловался, что поляков не берут в армию, не доверяют им: «Будут ли нас здесь уважать и говорить о нас хорошо, зависит в значительной мере он нас самих. Здесь сейчас людей оценивают по их делам. Господа генералы увели наших солдат. Я верю в историческую справедливость, они когда-нибудь за все это ответят. И за то, что оставили нас здесь. Кто-то из вас сказал, что теперь «все для фронта, все для победы». Так оно и есть! Я воевал в тридцать девятом и знаю, что требуется солдату, чтобы сражаться. Не только винтовка, танки и самолеты, но прежде всего хлеб, мясо. Говорите что хотите, но для нас здесь, для поляков, нет теперь другого выхода, как только засучив рукава показать, на что мы способны. Для фронта можно и здесь поработать. Не переживайте, Польша большая страна, чтобы мир о ней забыл. Говорил Сталин о Польше и поляках с Сикорским? Говорил. Вот увидите, придет время — и снова начнутся переговоры. Если не с Сикорским, то с кем-нибудь другим. Теперь вместе с Россией весь мир: Америка, Франция, Англия! И все против Гитлера. А в Берлин путь лежит через Польшу. Другого нет».
Уважали на Пойме Бжозовского, с его мнением считались не только поляки. Директор леспромхоза назначил его бригадиром, приглашал на совещания. Поляков бросали на самые трудные участки: они рубили корабельный лес, спускали его в реку, вязали плоты, ходили на сплав, были и смолокурами, плотничали, косили сено, выращивали хлеб. Но им все время снились винтовки, особенно молодым и совсем юным.
Давно уже от отца не было никаких известий. Сташеку пришлось решать все самому. Он должен был с чего-то жить. Работал, где только удавалось. Пас коров, обдирал бересту, корчевал пахнущий смолой сосновый лес, был смолокуром. В деревне, как в деревне — у каждого кто-то есть, только он был один как перст. Поэтому решил забраться в глушь тайги, затеряться, забыться среди дикой, первозданной природы, да и самого себя испытать. Только бы продержаться до весны, а там видно будет…
Первые два дня они приводили в порядок зимовку. То трещины в печи надо было замазать глиной, то дыры в стенах мхом законопатить. Хворосту натаскать, а то как ударят трескучие морозы или поднимется снежная метель, носа наружу не высунешь, сушняк всегда должен быть под рукой. У деда Ефима работы было больше всех, поскольку он был единственным, кто во всем разбирался и все умел. Всякие хиханьки-хаханьки прекращались, и бабы слушали старика покорно, как овечки. В первый же день после обеда дед Ефим взял с собой Сташека, и они отправились искать звериные тропы, ставить силки на зайца-беляка. Сибирский заяц хитер, едва выпадет первый снежок, он из серого превращается в белого, как ангорский кролик, и на снегу его не заметишь. Это он от лисицы, волка и ястреба в белую шубку рядится. А не от человека. Человек, выросший в тайге, охотник и следопыт, как хотя бы дед Ефим, знает, что заяц должен чем-то питаться и что он больше всего любит. Там его и ищи. Кусты ежевики, заросли терновника, ольхи, молодой сосняк — здесь беляки охотнее всего кормятся, протаптывают к ним свои стежки-тропинки. И вот на такой заячьей тропке они ставили сплетенные из конского волоса петли-силки, смазанные смолой, чтобы лучше скользили. Ставили вечером, чтобы иней, свежий снежок припорошил их, замаскировал. А утром, если лиса-плутовка или изголодавшийся матерый волк не опережали, они довольно часто вынимали из петли окоченевшего от холода зайца.
Читать дальше