В пансионате меня ждало messaggio [38] Весточка, послание (итал.) .
от четы Кампилли с приглашением к чаю. Из приписки к messaggio следовало, что надо подтвердить свое согласие. Я позвонил и сказал, что приеду. Сообщил я об этом лакею, который взял трубку и от которого я узнал, что «господа отдыхают». Пообедал я в столовой один, так как опоздал, и тоже отправился к себе, чтобы, по итальянскому обычаю, лежа переждать самую жаркую пору дня. К пяти я уже был у Кампилли.
Лакей — на этот раз не в полосатой куртке, а в белой — провел меня в гостиную слева от холла. Это был огромный зал со множеством зеркал и подсвечников. На стенах полно картин, обивка стен золотисто-голубая. Такая же обивка на массивной мебели в стиле барокко, по крайней мере на тех диванах и креслах в одном углу гостиной, с которых сняли чехлы.
Проводив меня сюда, лакей сообщил, что господа сейчас спустятся, и ушел. Я принялся разглядывать гостиную и картины. На самой большой из них, современной, был изображен юноша на пороге костела, а вокруг него группа солдат в папахах. Солдаты с карикатурно-монгольскими чертами лица, стоявшие на первом плане, нацелили штыки в грудь юноши. В глубине костела виднелась дарохранительница с мерцающими серебряными святыми дарами. Знакомый мне аллегорический и слащавый жанр живописи. Табличка на раме объясняла содержание картины. «Il martirio d’Andrea Zgierski» [39] «Мученичество Андрея Згерского» (итал.) .
, — прочел я. Да и без таблички я знал, о ком и о чем идет речь. Брат синьоры Кампилли, урожденной Згерской, погиб при тех обстоятельствах, что изображены на картине. Летом 1917 года, под Житомиром, его убили на ступенях деревенской церквушки солдаты, дезертировавшие с фронта в глубь страны. Я знал также, что синьора Кампилли уже много лет хлопочет о причислении к лику святых ее брата, чью недолгую, тихую и, кажется, очень благочестивую жизнь скрепила своей печатью смерть. Хлопоты ее продвигались медленно. Отец всегда справлялся об этом в письмах к Кампилли. Отец говорил мне также, что кандидатура Згерского вряд ли подойдет. У него были серьезные конкуренты с биографией, сходной в историческом и географическом аспекте, но более блестящие, чем Анджей Згерский.
Спустя одну-две минуты появились супруги Кампилли. Он держался сердечно, свободно, его жена — натянуто, величественно; но она всегда была такой. Я запомнил ее фигуру с детства — она выделялась среди других своим высоким ростом и тем, что сильно выпячивала грудь. Теперь, как и прежде, она держалась прямо. Однако рост ее не показался мне таким уж поразительным. Зато я не помнил ее глаз, очень больших, черных, с умным, хоть и неприветливым выражением. Она завела разговор по-французски. Произнесла несколько фраз и, заметив, что язык этот доставляет мне трудности, перешла на польский и в конце концов — на итальянский, после того как Кампилли сказал несколько теплых слов о моем итальянском.
С Кампилли я нашел правильный тон с первой минуты, а с синьорой Кампилли нет. Хотя разговор с ней пошел по тому же руслу, что ранее с ее мужем, но звучал по-иному, как бы повторял тот разговор в холодно церемонной форме. Она спрашивала про смерть матери, справлялась об отце, отмечала наше сходство, но так безучастно, словно едва их знала, а ведь это было неверно. В течение десяти лет, никак не меньше, всякий раз, когда отец приезжал в Рим на несколько недель — часто вместе с моей матерью, — он не расставался с четой Кампилли. Все четверо называли друг друга по имени. Об этом свидетельствовали старые и новые письма и то последнее, которое я привез синьору Кампилли от отца. Поэтому меня неприятно поразила ее холодность. В особенности потому, что я догадывался, в какой степени она исходит от характера синьоры Кампилли и в какой навязана принятой по отношению ко мне линией поведения. Видимо, опасаясь, как бы я не вообразил, будто она приехала специально ради меня, синьора Кампилли стала подробно перечислять, какие причины побудили ее именно сегодня явиться в Рим, хотя, казалось бы, нет ничего более естественного, чем время от времени заглядывать домой, если живешь в получасе езды от Рима.
Мраморный стол, за которым мы сидели, так и сверкал — столько на нем было серебряных чайных приборов, вазочек, тарелок и корзиночек для фруктов, печенья и конфет. Синьора Кампилли непрерывно меня угощала. Во всем, что касается питья и еды, она была очень любезна. Но когда от семейных дел мы перешли к вопросам общего порядка, она повела разговор в еще более неприятном тоне. В библиотеку Ягеллонского университета поступает немного эмигрантской прессы. Знакомые в Кракове и не в Кракове рассказывали мне кое-что о своих спорах с поляками, живущими на чужбине. Поэтому мне были известны их аргументы, взгляды и тон, с теми или иными оттенками, неизменно, однако, ставивший людей, приезжающих из Польши, в положение обвиняемых, ибо поляки-эмигранты осуждали все огулом. Хотя я ни словом не обмолвился о положении у нас в стране, Кампилли, видимо, с первой встречи понял, что я не осуждаю новую Польшу, и поделился своим впечатлением с женой, — и вот теперь, еще до того как я что-либо высказал на эту тему, в ее словах, адресованных мне, зазвучали едкие намеки. Еще до приезда сюда у меня голова распухла от горячих дискуссий, в которых у нас участвовали все поголовно. Сердце мое раздирали противоречия. Вероятно, поэтому, чем настойчивее синьора Кампилли распространялась о наших делах, тем менее я склонен был согласиться, что со своей предвзятой точки зрения она элементарно, по-своему, права; меня прежде всего раздражало то, что она рассуждает о Польше, как слепой о красках. Вначале я возражал, стараясь при этом скрыть раздражение. Мне очень не хотелось восстанавливать ее против себя. Отец мне говорил, что она оказывает влияние на мужа и вообще пользуется авторитетом в своей среде. Зная мою слабость к точной информации и мою объективность, отец просил меня соблюдать величайшую осторожность в этом отношении, поскольку тот мир, куда он меня посылал и где я должен был уладить его дело, верит, будто правда известна только ему. К счастью, синьор Кампилли пришел мне на помощь. Он сказал, улыбаясь:
Читать дальше