На перроне вспомнился первый их разговор, а потом другой. При воспоминании о нем, тоже на вокзале, перед отъездом Анджея в Оликсну, Галина содрогнулась всем телом. Тогда обсуждался побег и с ними был Хаза. Насколько все переменилось! И когда к перрону с грохотом, в клубах пара и огненных искрах подкатил огромный паровоз, они засмеялись, вспомнив, что и при каких обстоятельствах писала на разных стенах Галина. Поезд остановился. Они направились к спальному вагону.
Войдя вслед за Степчинской, Анджей носом к носу столкнулся с Антонием Любичем. Анджей гнал от себя мысли о картине, но при виде Любича все, что мучило его, ожило с новой силой. И сожаление, что такой шедевр навсегда потерян для родины, и укоры совести: как мог он, единственно ради спокойствия тетушек, откладывать дело, столь важное, пока не стало поздно. Но всего лишь несколько фраз, которыми они успели обменяться — на большее и не было времени, — сняли, как рукой, все сожаления и угрызения совести. Причем до того неожиданно, бесповоротно и ошеломительно, что Анджей, выскочив из вагона и остановясь у открытого окна, откуда высовывалась Галина, не видел ее, не слышал и, остолбенелый, не помахал ей даже рукой, когда поезд тронулся.
А вызвано это было примерно таким разговором:
— Ах ты, простофиля! — воскликнул Любич, когда они обнялись. — Ну и в историю влип я из-за тебя! Ничего нелепее со мной не случалось с тех пор, как я занимаюсь возвращением похищенных художественных ценностей. Помнишь некое полотно с изображением пира?
— Еще бы, — отозвался Анджей.
— Так вот, полгода назад заявляюсь я в Кобленце в городской музей. И как ты думаешь, что вижу на стене? — понизил Любич голос. — Левартовского Веронезе! Висит себе, и все тут! Я им закатил скандал: это из Польши, говорю. А они: нет, ошибаетесь, картина здесь уже сорок лет. Враки, говорю, я эту вещь в Варшаве видел! Они в ответ: это-де недоразумение, у нас сотни доказательств есть. Словом, крик, перепалка, взаимные обвинения. А тут еще один из музейных работников как ни в чем не бывало подтверждает: действительно, мол, картина раньше в Варшаве находилась. А когда я Левартов назвал, не отрицал, что «Пир» принадлежал им. Спор продолжался уже в архиве, где мне под нос разные акты совали, ведомости, описи. И из них явствовало: за несколько лет до первой мировой войны некий Леварт из Варшавы, не помню имени, загнал этот самый «Валтасаров пир» кобленцскому музею.
— Станислав?
— Возможно! Да, он самый!
— Что же, черт побери, прятали мы в Варшаве? — пришел в полное недоумение Уриашевич. — Что ж это было? Не «Пир»? Не Веронезе?
— Подделка — вот что! — скривился Любич презрительно и продолжал пренебрежительным тоном: — Там, в Кобленце, окончательно все и выяснилось. В музее старый работник нашелся, который отлично помнил эту аферу. Так сказать, закулисную сторону ее, подоплеку всего этого дела. Твоему Леварту нужно было зашибить деньгу, но и фасон хотелось тоже держать. Поэтому он поставил музею следующие условия: в печати о новом приобретении не сообщать, а в стоимость картины включить изготовление копии. Картину он отправил под предлогом реставрации за границу, огреб несколько десятков тысяч марок, а в Варшаве его по-прежнему почитали, как владельца бесценного полотна Веронезе!
— Всех сумел провести, — заметил Анджей. — Включая и собственное семейство.
— Думаешь?
— Знаю, — ответил Анджей. — Знаю наверняка!
Он задумался на минуту. Да, дело обстояло именно так. Ни жена Станислава, ни Фаник в тайну не были посвящены. Не знали об этом ни отец Анджея, ни родственники, ни близкие знакомые Левартов. И из дирекции или фабричных служащих тоже никто. Разве что Конраду Уриашевичу было это известно, товарищу холостяцких кутежей Станислава Леварта, который после смерти старика Яна Фридерика не постиг еще науки извлекать из фабрики большой доход, не доводя, однако, дело до полного банкротства. Коли так, понятно, почему Конрад врал Анджею и про Кензеля. Не хотел место выдавать, которое для себя приберегал, на случай когда земля начнет гореть у него под ногами! Нечего, мол, Анджею туда соваться, если вещь, которую сберегает Кензель для Левартов, ровно никакой ценности не имеет.
— Поразительно! — не мог прийти в себя Уриашевич. — Ты себе не представляешь, чем был для Левартов «Пир». Гордостью. Украшением гостиной. Честью их и славой!
— А оказалось — пшик! — пожал плечами Любич. — Еще один эрзац!
* * *
В доме сестер Уриашевич — большие перемены, но жизнь течет по-прежнему. Каждое утро Ванда с пустым рюкзаком отправляется в город за пайками, лекарствами, подачками. Перед тем как выйти, просматривает она список лиц и учреждений и намечает маршрут. Из министерства культуры и искусства направляется в Общество польских актеров, оттуда — в дирекцию балета Войска Польского или к самому полковнику Венчевскому. Место умершей матери заняла Иоанна. Ванда с Тосей живут теперь ради нее и на то, что она получает.
Читать дальше