И в самом деле, поздним вечером в дверь его постучались, и, выйдя на порог, он разглядел в темноте прямую спину, мерно удалявшуюся прочь, а на ступеньке обнаружил тощий, как кожа, кошель. Он взял его в руки и негромко сказал: «Может, тебе и зачтется». Спина услышала его и чуть качнулась, оступившись, а потом скрылась во мгле, и Одинокий подумал: теперь Барысби и ненавидеть-то меня будет проще. А мне будет проще в этом ему помогать.
Так что поутру он взнуздал жеребца, скатал в трубу картину, собрал все деньги, что ночевали в доме, и выбрался к Синей тропе. «Коня я к камню там привязал, а сам вернулся,— рассказывал он мне много лет спустя. — Ее у реки выследил, а потом оставалось только вон из аула шагать, посвистывать себе тихонько и незаметно монетками сыпать. Плелась за мной все равно что овца за бараном». А уже на Тропе он снова развернул трубу и накинул картину изнанкой ей на плечи, и почти сразу, не давая ей времени разглядеть странную одежку и испугаться, подсадил на коня и прыгнул в седло. «Она решила, что я хочу того же, что бельгийцы,— говорил он мне с горькой усмешкой.— А потому, видать, на целый день пути молчаньем запаслась и только иногда косилась в недоумении взглядом, мол, когда же я потребую свое за те монетки, что сжимала горячая ее, довольная ладонь. Глупое, наивное создание... Получеловек — полуживотное. И, точно как животное, боялась сумерек, так что мне ее связать пришлось, когда на большую дорогу выбрались, а в рот овечьей шкуры с бурки напихать. Саму ее тряпьем да попоной завернул, чтоб со встречных повозок за мертвый сверток принять можно было. Эдакий толстый, бестолковый сверток, в котором жил сперва под моими руками сдавленный крик, потом тишина, а после и вовсе благостный, доверчивый покой, и я вдруг понял, что ее так успокоило, и даже комок к горлу подплыл, а на сердце от тоски тяжелая шишка вздулась. И ночью при свете костра глаза ее сказали мне то же самое. Глупое, жалкое создание!..» — «Она подумала...» — начал было я, но Одинокий перебил: «Да. Вот именно. Решила, что я жених ее. Ты читал когда-нибудь ласку в глазах буйволицы?.. А перед сном она рассыпала перед собой монетки и начала их делить — одну по одной, одну по одной, а когда поделила, придвинула ко мне жидкую искрящуюся кучку, мол, теперь ведь у нас все общее... И знаешь, такой стыд меня разобрал, словно кто-то за нами наблюдал, ну хоть бы та жизнь, что в ней поселилась, и со стыда и злости я опять ее скрутил, туго перетянув бечевками, и даже про кляп не забыл».
Так мне рассказывал Одинокий, и я чувствовал, что путешествие то для него превратилось в истинную пытку, ведь справляться ему приходилось не просто с женщиной или животным, а с женщиной и животным разом, да еще с той жизнью, что была зачата в их общей глухой утробе, да еще с грузом собственного замысла, который даже для него, для Одинокого, был куда как сложен расчетами и нет-нет, а, думаю, отзывался в душе беспокойством за возможность его осуществления. Приходилось справляться ему и с сознанием совершённого воровства, выполненного покамест лишь наполовину, да так к тому же достоверно и тщательно, что похищенное им существо поверило в его корыстность и посчитало себя без пяти минут невестой щедрого жениха, пустившего ее к себе по следу целого ручья золоченых монет. Короче, приходилось справляться с тем прошлым, что отворилось ростками на нашей земле без его ведома и прямого участия, но в чем-то большом и важном — по его вине, по вине его одиночества, показавшего нашим, что это такое — неуменье проигрывать, и отравившего их завистью к своей неприличной, бесцельной удачливости, рядом с которой каждый из них — а не только мой дед или отец, много лет поставлявшие мешки в его бездонный амбар,— ощущал себя батраком, приставленным к плугу его везения.
И вот теперь он ехал в крепость, перекинув через круп своего каурого жеребца похищенное у аула тело беременной женщины, зачавшей от нашей общей беды и, стало быть, от его вины тоже, и наверняка вспоминал о том, как вот так же почти когда-то, давным-давно, воры одной с ним крови увозили из наших мест тело его безумного дяди, привязав его постромками к воловьей спине и стараясь не глядеть на мечущиеся по узлам руки. И при всем различии с происходящим ныне в том давнем бегстве отыскивал он и зерно дурной похожести: воровство, дорога, душная попона, два тела, отлученных от разума, одно — зачавшее от чужой подлости, другое — взошедшее жирным страхом после обрушившейся сели, толстое, толстое и прожорливое, как та взбесившаяся стихия, что погубила его, Одинокого, отца и мать. Он спешил в крепость и вспоминал тех, от кого навсегда открестился, спугнув незаряженным ружьем их посланца и прокляв свою с ними похожесть перед могилами предков, полагая, что то лишь сходство ликов, но не натур иль судеб, а сейчас вдруг выходило, что он — пусть невольно и ненамеренно, но — повторяет их давний исход, даже если повторяет его не полностью и, в сущности, повторяет «наоборот». И, думаю, размышляя об этом, внушал он себе, что больше тут все же различия, что тут скорее зеркальность противоположности, нежели тень так и не расчлененной им на звенья цепи, намертво сковавшей его током крови с преступной родней.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу