Нет, сказал он себе. Сперва я закончу картину.
Конечно. Он обязан был закончить ее, чтобы высказать тревогой красок если не саму правду, так хоть ощущенье ее, потому как в крепости ему предстояло врать — моему отцу, человеку, которому не так давно он обещал раньше других поведать истину про Барысби и белгов и от которого сейчас был вынужден скрывать ее во имя его самого и своей свободы, решившей оградить его, отца, от греха смертоубийства (или от презрения к себе за неспособность его совершить, или от навязчивой идеи мести роду Барысби, распаляемой всякий раз, как уколет его сердце память о том дожде — а посему гнетущей его совесть постоянной тоской, или от необходимости выбирать между плохим, очень плохим и худшим из вероятных поступков. Иными словами, Одинокий хотел оградить отца от любого самостоятельного шага в не сулившее ничего хорошего и просто порочное будущее, порочное тем уже, что побуждало отца действовать в соответствии с обычаем и собственной честью, что без крови, мести или вечной ненависти никак не примерялись к течению данной истории, как понимал ее Одинокий. Это течение и задумал приноровить к своей свободе, к сомнительному праву ее — и к безусловной ее обязанности — вмешаться в судьбу двух родов, а значит, и всего аула, чтобы предотвратить долгие годы поделенного на всех лихого, бедового будущего. И для того замыслил он спрятать моего отца от него самого, лишив его возможности выбора, а Барысби — возможности не выбирать. Ибо теперь он дарил ему год — на покаянное прощанье с землей, изорванной и искалеченной им спустя каких-нибудь полсотни дней после того, как опустили в нее тело его родителя. Одинокий дарил Барысби год, чтобы за этот срок тот подготовился к худшему и праведнейшему из наказаний — к самоизгнанию из своей семьи, превратившись для нее в невнятное со временем, расплывчатое пятно из молчаливого прошлого, в выпавшее звено фамильной цепи, в засохшую ветвь прежде гордого древа. Одинокий дарил ему целый год, чтобы Барысби проникся до самой печенки не только виной своей, но и ответственностью за нее, которая должна была его принудить чуть ли не добровольно исчезнуть в тот самый день, когда он справит годовщину по Ханджери и отречется от родового старшинства, которое сын его, сам того не зная, унаследует теперь не от него, не от Барысби, а от покойного старика. Коротко говоря, Одинокий снабжал его этим годом, чтобы дать Барысби шанс на спасение его плутавшей в зависти и ненависти души. Только он не учел, сколько новой злобы всколыхнет в том его решение... Но об этом — позже...).Он знал, что времени у него в обрез и надо успеть до того, как доползут до крепости слухи про мельницу и пропавших вдруг чужаков, успеть до того, как мой отец сумеет связно сложить в уме их с Одиноким общие подозрения и рассказы наведавшихся в лавку аульчан, но главное — успеть прежде, чем сам он, мой отец, вернется домой и начнет распутывать клубок загадок, сопрягая вновь пущенные жернова с укрывшейся в его памяти гадюкой, что испугала в дождь его уставшую кобылу и часто с тех пор снилась ему по ночам в саманной пристройке с наброшенным на дверь замком.
Но Одинокий должен был теперь спешить еще и оттого, что прознал про мелкие монетки и зачавшую на них Рахимат, а потому в обретавшей жестокую правду картине грозным жаром явилось еще и отчаяние, о котором вслух он не мог замолвить ни слова даже лавочнику — не то что моему отцу или беременной дурочке, которая, возьмись он ей разъяснять, что с ней сделалось, все равно ничего бы не поняла, а оставшись в ауле, еще и вынудила бы собственного родителя пристрелить ее, будто дикую свинью на охоте, чтобы не плодилась на нашей земле своим позором.
Так что красть Одинокому, приходилось уже не только единожды зараз и не только понарошку, но и по-настоящему, всерьез, и, дабы ее умыкнуть, он придумал вызвать поутру ее к Синей тропе, а для того ему уже ничего и изобретать не требовалось. И, полагаю, в наличии бы у него всегда сыскалась какая-нибудь пара монет, чтобы при виде их она вмиг забыла о всем том, что оставляет, уходя, за своей спиной (если она вообще что-либо когда об этом помнила, кроме ощущения постоянного и плотного уюта, только его-то она, поди, всегда с собой носила), однако он все же спустился к мельнице и повелел передать Барысби через отданного им на семь лет в рабство крутящимся жерновам сына, что ищет встречи. И когда тот пришел, он сказал ему: «Мне надобны деньги. Чем больше, тем лучше». И Барысби удивился настолько, что не сразу и ответил. «Будь ты проклят,— сказал он.— Пропади ты пропадом, а я — вместе с тобой, если не отдал им все до последнего». И Одинокий сказал: «Тогда отдай мне свое». А Барысби всплеснул руками, сплюнул и пальцем указал на мельницу: «Свое, говоришь? Все свое я им в прислужники отрядил. Какого дьявола ты еще от меня хочешь?» — «Совсем немногого. Много денег у тебя ведь отродясь не бывало. Может, коли не пожадничаешь, со временем это тебе и зачтется...» А Барысби глядел на него и пытался понять, к чему клонит. Потом сел на корточки и начал размышлять. А когда изморился, снова сказал: «Нет. Нет у меня ничего». И Одинокий усмехнулся: «Выходит, я не ошибся. Стало быть, скаредность все ж таки громче в тебе говорит, чем кровь Ханджери. И даже громче, чем ненависть». А тот вскинул глаза и заработал желваками. А потом поднялся, развернулся на пятках и к дому пошел. И Одинокий подумал: «Теперь уж даст. Да и когда еще у него возможность появится меня купить!»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу