— В Казахстане есть пограничная речка Харгос, — начинает что-то Юра Винтер. — Она там по нескольку раз в сутки меняет своё русло. Так китайцы что придумали...
Входит Ане Линке. Удар грома.
Её сопровождают два молодца. Старое глупое сердце Калачова со стоном разваливается на куски. Ну а ты как думал, парень, чтоб такая девушка да без охраны?
Она его увидела, она ему помахала ладошкой. И ему
надо было махнуть, позвать её за столик. Тесно, конечно, но ей бы место нашлось. А можно было выйти и дерзко сесть с нею. Или отвести её за третий, нейтральный столик, вон он. Был столик, была секунда на решение, — то самое решение, за которым разворачивался новый сюжет, ещё более фантастический, чем этот, — с безумствами, колоссальными неприятностями и божественным презрением к ним. Воздушный коридор, полёт, джаз, дзен — надо было всего лишь оторвать задницу от стула. Надо было всего лишь быть искренним в вере.
А Калачов был всего лишь пьян. И ещё этот Высоцкий расслабил и придавил. И ещё эти двое с нею, один из них — тот самый тип, якобы двойник, а на самом деле он простой контрразведчик, охотник за парашютистами. И ещё она тут кому-то помахала в сторону. У неё тут сто человек таких знакомцев, как Калачов, и даже лучше, моложе, трезвей и джазовей.
Калачов поник.
— Гляди, Анечка пришла! — радостно завопил ему в ухо Олесь Кавычко.
Калачов вскочил и, пригнувшись, как в кинотеатре, выбежал наружу.
Уже стемнело. Ветер стих. У неба один край был чёрный, другой — зелёный. Зелёный край выглядел веселее. Зато на чёрном видны были звёзды. С точки зрения звезды огорчения Калачова казались ничтожными
— «Как всегда», — пробормотал он по-немецки и направился было по нужде к кустам, но, сделав два шага, упёрся в красивую белую кабинку известного назначения. «Как всегда!» — загоготал он по-английски: «Нет другого пути у русского в Европе, кроме как в гальюн!». Английский он знал лучше.
Переносной гальюн, очевидно, входил в комплект уличного кафе. Калачов клоунски вытер ноги у порога, вошёл. Ну, там, конечно, блеск. Калачов стоял перед писсуаром, озирался и бубнил на фестивальном англо-немецком слова восхищения. Отошёл (автомат немедленно сполоснул раковину), умылся, обсушился, поговорил с зеркалом. Когда вслух, сердцу легче. Нет, серьёзно, если что, если в сердце рана, — удались, поговори вслух, приятель, — всё пройдёт. Затем он положил в тарелочку 10 пфеннигов и вышел другим человеком — молодым, трезвым, джазовым.
Под тентом полуночного кафе спорили о важном.
Тент волновался. Он был похож на упавший киноэкран: по нему двигались тени, из-под него доносились голоса.
— Я не говорю, что итальянские фильмы лучше. Я говорю, что итальянское кино нам ближе. У итальянцев похожий менталитет.
— Не ругайся.
— У вас это слово тоже — ругательство?
Под тентом полуночного кафе зияла пустота: Ане Линке уже ушла. Куда?! С кем?! А это не важно. Ты слишком долго умывался.
Калачов рухнул в кресло и схватился за пиво. К лучшему: не будет продолжений, очарований, расставаний, пытки тоской по далёкой чужестранке. О, эта тоска по чужестранке! Её нет, всё. И не было никогда.
Оба её спутника, кстати, остались и даже переместились за столик к русским. Одного из них, в очках, звали Ральфом, он состоял в оргкомитете кинофестиваля. Другого, в длинном тощем шарфике, все называли — Матиас, он не состоял нигде. Вообще-то, он был фотограф... Но и фильмы тоже... На фестивале вот подрабатывал киноме-ханником, крутил фильм Денежкина — Калачова, между прочим (запомнил, фриц). Одет он был ярко, в диснеевской мультяшной гамме, но в плохой обуви, а правый башмак его вообще лопнул и был аккуратно забинтован липкой багажной лентой. Эта лента привела Калачова, скорбящего об утрате любимой, во внезапный восторг, он схватил ногу Матиаса и стал всем показывать, нахваливая. «Я бедный», — с усмешкой пояснил Матиас, осторожно освобождая ногу (“Ай эм пуэ мен», — сказал он). Вблизи он оказался рыжим и рябоватым — совсем не опасным, не-двойником. Калачов принялся хлопать его по плечу, брататься, произносить тосты, выпивать и расспрашивать нового друга про его жизнь. Тот охотно отвечал, развалясь в белом кресле с пустым бокалом в руке, закинув ногу на ногу и покачивая забинтованным носком башмака, будто любуясь.
Потом из цепи событий стали выпадать звенья. Плёнка всё шла, а изображение то пропадало, то возвращалось. Вот Калачов — стоя, в торжественной обстановке — прикалывает к шарфику Матиаса комсомольский значок. Появляется звук — галдёж восхищенных немцев: «Дедущь-ка Ленин, дедущька Ленин!», и вдохновлённый Калачов — крибле, крабле, буме! — извлекает из своей торбочки открытку с памятником вождю. Затем — юбилейный 1970го года рубль, авторучку с крейсером «Аврора» — и всё это дарит, дарит, а немцы вопят восторженно ему: «Сан-та-Клаус! Мистер Санта-Кпаус!». Затемнение.
Читать дальше