Вот я и был умный и тактичный, и я проявил любезность и заставил себя сказать Ланквицу:
— Мне и в самом деле очень неловко! Мы ждали одного доктора Папста: мы с ним когда-то вместе распили бутылочку рейнского, и я пообещал ему помочь. Ведь порой так приятно сознавать себя великодушным.
Ланквиц кивнул. Сознавать себя великодушным он любил, рейнское любил тоже и к маленьким человеческим слабостям относился с полным пониманием. Ему куда как не хотелось отменять свой зеленый росчерк («не представляется возможным»), но теперь его вынудили проявлять великодушие, и он уже не мог поступить иначе, не поставив зятя в неловкое положение.
— Ну ладно, — сказал Ланквиц.
Я усилил нажим, я добавил — еще на полтона приветливей, но с оттенком тревоги:
— Боюсь, между прочим, что одной серией не обойтись. Хадриан не смог бы на первых порах нам подсобить? Если увидишь Кортнера, скажи ему, пожалуйста, что ты не против.
Ланквиц снова кивнул:
— Можешь ссылаться на меня. Не забывай только, что исследовательской работе идет во вред, когда область исследования чрезмерно… Ты меня понял? Я на тебя полагаюсь.
Это было сказано приветливо, но с высоты директорского кресла. Я задел уязвимое место Ланквица — его узковедомственное мышление, против которого я долго и безуспешно боролся и которое я теперь ловко использовал на свой лад. Меня вполне устраивало, что он переменил тему. Пока он, наклонясь, опускал термометр в кипящую воду, внимательно считывал его показания и вносил их в журнал, он как бы невзначай спросил:
— От Шарлотты никаких вестей?
Я сказал, что никаких. И тут Ланквиц вдруг на глазах состарился, и плечи у него бессильно поникли. Во взгляде мелькнуло беспокойство. Молчание ли Шарлотты так его встревожило?
— Мы уговорились звонить, только когда будет что-нибудь важное.
Ланквиц еще ниже склонился к журналу и, отвернувшись от меня, проронил:
— Но если она все-таки позвонит, передай от меня привет.
И еще раз кивнув мне, он углубился в работу. На сегодня аудиенция для зятя закончилась.
Я покинул лабораторию, слегка удивленный поведением шефа, но не стал ломать голову над вопросом, как понимать это беспокойство из-за молчания Шарлотты. Ибо я очень мало знал старика и не имел ни малейшего представления о том, что творится у него на душе.
Я не мог понять, почему Ланквиц с таким нетерпением и тревогой ждет вестей от дочери, и уж тем более не догадывался, что возможна взаимосвязь между вопросом о Шарлотте и докладом, с которым она к этому времени уже выступила в Москве, — докладом по поводу результатов новейших исследований в Институте биологически активных веществ профессора, доктора медицины, доктора хонорис кауза Рудольфа Ланквица и его сотрудников, нет и нет, эта догадка даже не пришла мне в голову, как не пришла и догадка, что я снова глубоко оскорбил старика и что мысли его остались для меня скрытыми.
Нахмурив брови, Ланквиц несколько секунд глядел на дверь, закрывшуюся за мной. «Звонить, только когда будет что-нибудь важное», — повторил он вполголоса. Звучит вполне разумно. Что-нибудь важное, разумеется. Но что считать важным и что может для серьезного исследователя быть важней, чем отклик коллег, которым ты сообщил о значительных достижениях в своей работе? Основной доклад Шарлотта должна была сделать уже в день прибытия и, следовательно, позвонить вечером того же дня, чтобы сообщить об одобрении, о большом успехе и, поскольку дело происходит в Москве, смело можно сказать, о международном интересе, который вызвали ланквицевские и ланквиц-кортнеровские работы. А муж единственной дочери ожидает звонка лишь в том случае, если произойдет что-нибудь важное. Дальше ехать некуда! Для этого Киппенберга всегда было важно лишь то, что его непосредственно касается, а больше ничего. Вот теперь его, видите ли, опять должен выручать Хадриан, потому что они там, у себя в новом здании, со своей машиной и своими теориями, начисто утратили классическое искусство экспериментирования, причем утрата творческой субстанции нимало не смущает Киппенберга. Выскочка с крестьянской психологией, бездуховная личность этот Киппенберг в конечном итоге. Холодный, поверхностный, не способный к глубоким чувствам. Ничего не скажешь, человек он деловой, этого у него не отнимешь, очень даже деловой как научный организатор. И «Роботрон» их тоже нашел в свое время самый положительный отклик в соответствующих инстанциях. Ланквицу для подкрепления личного авторитета никакие «Роботроны» не нужны, но для института это украшение. С другой стороны — и это надо раз в жизни высказать вслух, здесь, в этот час, в этой лаборатории, когда без Шарлотты чувствуешь себя таким одиноким, — как муж единственной дочери этот Киппенберг сплошное разочарование, он не наследник ланквицевского духа и утонченной культуры, он не хранитель академических традиций, и с этим придется мириться.
Читать дальше