— Существуют узаконенные обязанности родителей по отношению к детям.
На это Кортнер с ожесточением, от которого лицо его стало еще острей, а взгляд — еще мрачнее:
— Если существующее законодательство и вынуждает нас оказывать финансовую поддержку достигшим совершеннолетия детям, то это в свою очередь предоставляет и нам вполне определенные права. Иначе просто и быть не может.
— Права? — непонимающе переспросил Шнайдер. — Ты про какие права говоришь?
— Я говорю про то, что, ежели кому нужны деньги и еда, тот первым делом должен вернуться домой и слушаться старших.
Тут фрау Дитрих перекинула руку через спинку стула и, оборотясь к обоим, сказала Кортнеру, своему непосредственному начальнику, прямо в лицо, спокойно и внятно:
— Уже много лет, господин Кортнер, я восхищаюсь присущим вам чувством справедливости. Льщу себя надеждой, что вам не придется судиться с вашей дочерью из-за денег на ее содержание, ибо приговор, который неизбежно будет вынесен по этому делу, может оскорбить это чувство. У вашей дочери есть и другие возможности, — она встала, улыбнулась, и голос ее приобрел твердость, поистине обаятельную при со спокойствии и невозмутимости, — покинув ваш дом, ваша дочь одним этим поступком завоевала большую симпатию и много друзей. Когда она позвонит в следующий раз, передайте ей, что для нее найдется немало мест. Я, например, всегда с радостью приму ее, у меня никто не заставит ее подчиняться из-за куска хлеба. У меня молодое существо может отыскивать свою дорогу в жизни и при этом не умирать с голода. Я знаю, господин Кортнер, какого вы мнения обо мне и что вы сейчас подумаете, коли так — прошу вас, не заставляйте себя молчать, пусть и другие послушают, мое чувство справедливости нельзя оскорбить, потому, может быть, — она качнула головой, на мгновение воздела руки, и при этом жесте все, кто был в столовой, затаили дыхание, — потому, может быть, что я женщина. — И она вышла из столовой.
Шнайдер вообще перестал понимать что бы то ни было. Все знающие Кортнера подумали: ну, сейчас он как закричит. Но тут Кортнер встретил устремленные на него взгляд Боскова и взгляд фрау Дегенхард, да и Харра вдобавок окутал его густым облаком дыма. И вот результат: Кортнер, оказывается, очень даже умел владеть собой. Только рука, которой он выудил из кармана очередную стеклянную трубочку, заметно дрожала.
Глубоко и продолжительно зевнув, Хадриан бросил через плечо:
— Анни, пожалуйста, еще стакан воды.
Стакан был подан. Вот только восточные таблетки здесь оказались бессильны, в такой ситуации могли помочь лишь западные. Кортнер принял либриум.
Покуда в столовой сшибались умы, я сидел у себя за столом, а передо мной лежал блокнот. Посреди листка было написано «Босков», а совсем внизу — «двадцать ноль-ноль, Линденкорсо, Босков и Папст». О чем бы я ни думал, мысли мои снова и снова возвращались к Боскову. Я видел, как он листает роскошную японскую папку и блокноты Папста, сперва неторопливо, задерживаясь то на одном, то на другом листке, потом все быстрей и быстрей, видел, как он багровеет от возбуждения, но все еще сдерживается и только бросает свирепый взгляд на наш невзрачный скоросшиватель, слышал, как он говорит: «Но ведь это же…» — а потом спрашивает меня в упор: «Что вы предлагаете? Что тут можно сделать?»
А сделать тут можно было все — либо ничего, честное слово, но скорей ничего, чем все. Как вообще обстоит дело со свободой воли? Цезарь, несомненно, перешел Рубикон по доброй воле, но вот то обстоятельство, что Цезарь очутился перед Рубиконом, — разве здесь тоже была добрая воля Цезаря? Я записал на бумажке: номер первый — Босков — знак вопроса, номер второй — Ланквиц — два знака вопроса. Вопросительные знаки означали, что я все еще пребываю в нерешительности. Правда, уступив первому порыву, я уже говорил со Шнайдером, но это почти не имело значения, Шнайдера легко вернуть в исходное состояние, он перегружен, он выше головы занят одной, и не просто одной, а одной в высшей степени незаурядной сплетней, из которой без труда может получиться миленькая сенсация; об этом позаботился я, это тоже был своего рода Рубикон, может, и не настоящий Рубикон, а Рубикончик, но я его все-таки перешагнул, и главное — перешагнул по доброй воле, а может, вовсе и не по доброй. Ох, и не простая эта штука — свобода воли человеческой. Мне стоило труда сосредоточиться. Только отправившись к Боскову, я отрежу себе пути отступления и сдвину первый камень. Но камень, со своей стороны, может привести в движение лавину, и я окажусь погребенным под ней.
Читать дальше