Ланквиц увидел эту маску на моем лице и разъярился еще больше. Он никогда не понимал, что я прибегаю к ней из желания скрыть растерянность, тревоги или обиду. Ланквицу все это представлялось глубоким равнодушием: молодой человек, сидящий против него и всем, решительно всем на свете обязанный ему, Ланквицу, холоден, бессердечен и лишен элементарного чувства благодарности. Как с ним ни говори, ему на все плевать.
— Если даже ты возомнил, будто некогда предоставленные полномочия предоставлены раз и навсегда независимо ни от каких перемен, — продолжал Ланквиц со все усиливающейся резкостью, — разреши тебе без обиняков сказать, что ты очень и очень заблуждаешься.
Это был второй удар под ложечку, причем удар хорошо нацеленный, потому что я, конечно же, считал все эти полномочия, о которых шла речь, постоянными. До тех пор, пока не появится кто-нибудь получше. Я не сомневался, что где-нибудь он есть, человек лучше меня, но тот, у кого он работает, будет держаться за него руками и ногами и не поднесет его Ланквицу на блюдечке.
— А к тому же твои полномочия не дают тебе права принимать решения против моей воли. Как только я найду нужным, я пересмотрю все твои решения… — еще более продолжительная пауза… — а конкретно по этому поводу я сегодня же в письменном виде извещу Хадриана и Кортнера.
Не известит, ни за что! Этого еще не хватало! Я не моргнув глазом снес и третий удар под ложечку, но уже изрядно подзаведясь. Это будет последний удар, потому что выдрать себя как мальчишку я не позволю. Но при всем раздражении я владел собой. Слова шефа — а в эту минуту Ланквиц был для меня только шефом, и ничем больше, — в достаточной мере задели меня за живое, чтобы тщательно продумать ответ.
Совесть у меня была относительно чиста. Разумеется, я прибегал к разумным ухищрениям по принципу рука руку моет, но в этом еще не было большого греха, вернее, этим грешил и сам шеф. Да и не это он сейчас имел в виду. Я быстро прикинул, насколько прочны мои позиции в действительности, другими словами, как далеко я могу зайти. Лишение полномочий было бы для меня страшным ударом, означало бы фактически гибель моей группы, словом, выходило за границы риска, на который я готов пойти. И даже будь оно возможно, сегодня у нас все свелось бы к переливанию из пустого в порожнее. Ибо вопрос о работнике такого уровня Ланквиц не мог решать единолично; договор со мной, включавший и упомянутые полномочия, был утвержден в министерстве. Я только подумал с налетом грусти, что, наверно, не следовало каждый лавровый листок, причитавшийся скромному Харре, либо Боскову, либо мне самому, щедрой и великодушной рукой вплетать в венок, украшающий голову шефа; теперь репутация Ланквица в министерстве незыблема и несокрушима. Может, это был все-таки не совсем правильный метод — работать на его престиж, а взамен получать определенные свободы, ибо, непомерно разросшись, этот самый престиж вдруг ударил по добытым свободам.
Я пребывал в растерянности. Было бы куда как хорошо уклониться от схватки, но тогда я угожу в ужасный переплет, в неразрешимый конфликт. Ведь вызвать гнев Ланквица могли только наши предварительные переговоры с отделом химии. Но тем самым дело касалось новой технологии, о которой шеф даже и не подозревал, а уж здесь я не собирался уступать ни пяди. Потому что именно в этой связи я два года назад, первый и последний раз в жизни, не только санкционировал безответственное решение, но и — пусть даже против воли — оказал ему поддержку.
По счастью, мне вспомнился Босков. Кто вздумает дать мне отставку, тому сперва придется иметь дело с Босковом и со всей нашей парторганизацией. Я не знал, как поступает партгруппа в подобных случаях. Может, она ставит вопрос на голосование: этого мы, к примеру, поддержим, а этого предоставим своей участи. Может, кто-нибудь из них проголосует за меня без всякой охоты, так или иначе, до сих пор Босков всегда добивался единогласия. А уж убрать с дороги Боскова — это старику не под силу! Он и пробовать не станет, а следовательно, все это блеф и пустые разговорчики. То есть сейчас он выражает свое искреннее мнение, но говорит в состоянии аффекта и до конца свои слова не продумал. Надо заставить его слегка призадуматься, тогда он сам по себе обмякнет.
— Но и это еще не все, — продолжал Ланквиц.
Голосом, который постепенно утрачивал обвинительные интонации и приобретал жалобные, он зачитал длинный список моих прегрешений. Я услышал только последние из них. Так вот, упрекать меня в том, что я сорвал важные исследовательские замыслы, было абсурдно, зато чистой правдой было утверждение, что я обозвал кандидатскую диссертацию, возникшую под эгидой Кортнера, старомодной дребеденью. Правда, я предварительно ознакомился с ней, что Ланквиц отрицал… И даже если верить его утверждению, будто мои слова оказали воздействие на обоих рецензентов, хороши тогда, значит, были эти рецензенты. Упреки такого рода как-то не соответствовали уровню шефа. И вообще, меня уж скорей следовало упрекнут в обратном: я слишком терпимо отнесся к упомянутому питомцу Кортнера, который вот уже четыре года, как присосался к нашему институту, так и не предъявив кафедре свою заплесневелую дребедень. Если мы с Ланквицем и вели какое-то подобие родственного хозяйства, оно не шло ни в какое сравнение с фокусами Кортнера, который выбирал себе любимчиков по протекции или связям, пристраивал их и проталкивал.
Читать дальше