На следующий день рано утром темно-вишневая машина укатила. Желязко ощутил боль. Теперь уже другую — не боль бьющейся, обжигающей, разрывающей сосуды крови, а так, словно сердце проткнули раскаленным шилом. Ни встать, ни сесть: в груди что-то кололо, сжимало, дергало — целое утро. Отец отругал его, сказал, что он слишком долго валяется; Желязко с трудом дотащился до потока, лениво ополоснул лицо. Рыбки закружились совсем рядом, а когда он сбросил рубашку и брюки и бросился в ледяную воду, то впервые с тех пор, как появилась Эми, свободно вздохнул и почувствовал, что ему вроде бы полегчало. И что он вовсе не болен. Пусть никто не смотрит на него с сожалением. Никогда он не болел в горах. Во что бы то ни стало хотел Желязко обмануть себя, забыть, скрыть от самого себя все, что так внезапно и так яростно забушевало в его крови, растерзало душу, как безумие, погнало неведомо куда. Чего только не придумывал он в те долгие дни, лишь бы забыть это нежное лицо и гибкую шею, похожую на ветку сливы, растущей у них во дворе в Зеленкове. Ничего не получалось. Бессонница окончательно его замучила. А стоило задремать — начинался такой нелепый бред, что о нем нельзя было потом вспомнить без стыда. Однажды в полусне, почувствовав, что над ним кто-то склонился, он резко вскочил, но, кроме спящего рядом отца, никого не обнаружил. И больше до самого утра не сомкнул глаз. На следующую ночь он вновь увидел над собой чью-то склоненную голову, пытаясь защититься, махнул рукой и поймал отцовский ус. Воевода рассердился, обругал его, что не спит по-человечески, то и дело раскрывается, бредит.
— С ума ты сошел, что ли, черти бы тебя взяли!
— Не сошел, — ответил Желязко.
— Тогда чего мечешься? Что с тобой?
— Ничего.
— Ты все-таки ухо востро держи.
Воевода был явно рассержен — сын, похоже, выдрал у него чуть не пол-уса. Желязко замер, до утра лежал тихий, как трава, боялся шевельнуться. Воевода тоже не сомкнул глаз до самого рассвета — всю ночь пыхтел, бормотал что-то. Он давно уже приглядывался к парню. Следил за тем, как и сколько тот работает, бранил за то, что слоняется без дела. Вот уж чего не было. Меньше всего Желязко щадил себя — работал до изнеможения, сильные мышцы с утра до вечера играли как бешеные, а потом, ночью, никак не могли успокоиться и ему не давали заснуть — разве виноват он был в этом?
Так кончилось лето. Воевода сам спустился с ним в Зеленково. Сам приготовил ему корзинку с одеждой, набрал груш, отрезал кусок окорока, увязал все в узел. Нагрузил так, словно не надеялся его снова увидеть. Как на войну провожал сына Воевода. А может, он думал, что паренек впутался в какую-нибудь историю — из тех, о которых не следует знать даже ему, отцу.
— Держи ухо востро! — повторил он.
— Почему?
Догадайся тогда Воевода, из-за чего потерял сон его сын, он бы так не тревожился. Но не зря же опалило его сентябрьским порохом — в эти смутные времена грохочущих сапог только и думал он что о сыне, знал: не останется он в стороне, а если уж впутается во что-нибудь, спасения не будет. Месяцами ходил Воевода мрачнее тучи. Один сын у него. Мог ли он поделиться с ним своими страхами? Оставалось следить за каждым его шагом, повторять потом в одиночестве в горах каждое его слово и радоваться, что сын вырос ему под стать, что нипочем ему никакие лишения на пути к добру, но где оно, это добро, и что оно такое вообще?
В тот же день он и сам вскинул на плечо мешок — пока не выпал снег, нужно было подзаработать, чтобы потом спокойно переждать коварную, суровую зиму, которая отрежет все дороги — и на лесопилку, и в город. Но ни в это тяжкое для него время, ни позже Воевода так ничего и не узнал о беспокойных днях, пережитых тогда Желязко. Парень думал совсем о другом. Лишь осенью, с началом учебного года, начались волнения и среди гимназистов. Призрак коричневой чумы еще стоял на горизонте, но уже вовсю шло массовое вовлечение учащихся в профашистские организации — легионы, дружины бранников; это в свою очередь должно было привести и к массовой перегруппировке левых сил молодежи. Никто не имел права оставаться в стороне от коричневого ветра времени. Иначе — смерть. Порой жизнь заставляет человека надевать на себя цепи, и часто гораздо более тяжелые, чем это в его силах. Но человек всегда находит в себе новые силы разбить цепи и заменить их на более легкие, а то и наоборот, и опять начинает все сначала. Этой осенью Желязко тоже предстояло решить, какие он себе выберет цепи — полегче или потяжелее. До поздней ночи сидели они на генеральской даче, слушали радиостанцию «Христо Ботев» из Москвы, советские и фашистские станции, слушали и Лондон, горя яростным стремлением отдать свои юные силы на защиту людей, стонущих под гнетом фашизма, любой ценой добраться до пылающего фронта и там на деле доказать свое бесстрашие.
Читать дальше