Одно выступление звучало резче другого, и в каждом — претензии, обвинения, укоры. Но нет, роль мальчика для битья его не устраивает. Его имя склоняют на все лады, только и слышно: товарищ Штейнхауэр такой, товарищ Штейнхауэр сякой… Странное ощущение, когда собственное имя режет слух, причиняет чуть ли не физическую боль… Но я не откажусь от своих слов, думал он, не отрекусь от себя. Чего они добиваются — Бартушек, Люттер? Чтобы я ползал перед ними на брюхе, каялся?
Взялись за него крепко, и больше других вещал своим пронзительным тенорком Люттер — он был на подхвате у Бартушека, которому мешала говорить хрипота. Если бы Ахим не сознавал, что главное действующее лицо здесь он сам, он бы непременно достал блокнот и записал свои наблюдения, чтобы, возможно, когда-нибудь воссоздать в рассказе образ такого подонка, как Люттер. Но нет, ему, конечно, не хватит хладнокровия и насмешливости, чтобы спокойно вынести обрушившийся на него град упреков. В каких только грехах его не обвиняли! В оппортунизме, в ревизионизме, в индивидуализме, в еще каком-то «изме», в примиренчестве… Наконец Люттер вынес вердикт:
— Как работник партийной печати, призванной быть политическим организатором масс, ты не справился с возложенными на тебя задачами.
Ахиму вспомнился Кюнау: с ним действовали по той же схеме. На сей раз у вас этот номер не пройдет, подумал Ахим, не на того напали. Я, Люттер, твоей добычей не стану и просить у тебя снисхождения не намерен. Да и в чем моя провинность? Мои помыслы всегда были чисты. Или что, теперь это уже не в счет? И почему никому не придет в голову спросить, чего именно я хотел? Я стремился к тому, чтобы между людьми было понимание. Да, не спорю: я не склонен был выискивать в каждом свободно высказанном мнении голос классового врага. Вы ждете, чтобы я признал свою линию ошибочной? Не дождетесь! А насчет того, что в борьбе за перепрофилирование я не занимал никакой позиции, отвечу так: это и была моя позиция. Что следующее в списке моих грехов? Уленшпигель? Не смеши людей, Франк. Какой же надо обладать изощренной фантазией, чтобы утверждать, будто, рассказывая об отцах города Галле, я имел в виду нынешнее окружное руководство и, пользуясь эзоповым языком — ишь ты, какая образованность! — нанес подлый удар в спину партии. Да, теперь пора встать и выступить. Ахим поднял руку.
— Подожди, товарищ Штейнхауэр, тут еще есть желающие высказаться, — прозвучало из президиума. — Слово для самокритики тебе дадут позже.
Сорок человек — мужчин и женщин, членов партгруппы заводоуправления — поглядели в его сторону: одни сочувственно, другие безразлично. Сидевший рядом с ними Лерман, сотрудник редакции, шумно вздохнул, но, когда Ахим перехватил его взгляд, немедленно отвел глаза и уставился куда-то вдаль, более того, даже слегка отодвинулся от него вместе со стулом, точно от прокаженного. Это-то и было самое тягостное, невыносимое: молчание людей, их трусость, добровольно надетый намордник. Впрочем, их тоже можно было понять. Слишком уж веско звучали обвинения Люттера, слишком искренен был его пафос. А чем он окончательно завоевал доверие слушателей, так это заявлением: при всем этом я не боюсь признать, что Штейнхауэр — мой друг. Но именно поэтому мой долг, моя обязанность предостеречь его от дальнейших ошибок и, пока не поздно, вернуть на единственно верный путь — путь, который указывает партия. Он должен исправиться…
И не подумаю, мысленно ответил Ахим. Вы не заставите меня плясать под вашу дуду. Сейчас я встану и скажу словами Гуттена: «Я пошел на это сознательно». Немного больше уважения, терпимости друг к другу. Ведь не волки же мы, чтоб друг друга рвать на куски. Немного больше ценить друг в друге ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ДОСТОИНСТВО… Но неужели только ради утверждения этих идей он пошел сюда, на комбинат? Неужто в этом есть что-то творческое? Разве все это не прописные истины? Неожиданно перед его глазами как немой укор — укор подлинный в отличие от всего говорившегося здесь — возник Кюнау: в луже крови, с раздробленной челюстью, судорожно сжимающий автомат… Да, сейчас он напомнит всем сидящим в зале это имя. Чем трагична его судьба, товарищи? Тем, что до отчаянного шага довели его мы с вами. Мы палец о палец не ударили, чтобы предотвратить несчастье. И если ваши души не совсем очерствели, имейте мужество признать этот факт… Он подумал: за что я действительно достоин отчуждения, так это за то, что тогда смалодушничал, не заступился за Кюнау. Но у меня нервы покрепче, за меня можете не волноваться. И не рассчитывайте, что я буду бить себя в грудь, каяться и молить о прощении. Коммунисты, если ты еще помнишь, Люттер, предпочитают умереть стоя, чем жить на коленях…. Но с другой стороны — к чему эта бравада? Какой будет толк от восшествия на Голгофу? Плетью обуха не перешибешь. Не лучше ли пойти на маленький компромисс со своей совестью? Кому от этого будет хуже? Вот даже великий Галилей и тот отрекся, сказав: пусть Солнце опять вращается вокруг Земли… Все будут довольны, а он сохранит себя для газеты и других дел. Но уже одна мысль об этом показалась ему отвратительной. Если я дам слабину и поступлюсь принципами, я сам перестану уважать себя, потеряю себя как личность. Ага, вот твоя истинная суть! — торжествующе вскричал бы Люттер. Перед нами форменный индивидуалист! Он, видите ли, душой страдает, вместо того чтобы стоять на твердых партийных позициях! Душа, товарищ Штейнхауэр, — это химера, и не случайно материалисты не употребляют это слово, пользуясь научным термином — психика…
Читать дальше