- И еты корч, Ганна, ты человеком зовешь? И дзе ты была, куды твои вочы глядели, коли твой нелюдь и его нелюдем зрабив?
- Жыццё зрабила з их абодвух нелюдей, - сказала женщина. - А нелюдь ты. Ты при жыцци ему дорогу перебегал. И мертвому дорогу заступил.
- Отрасте нога - отступлю. Клянусь перед всем людом, отступлю. И ты, Ганна, гляди, и ты... - И Степан отпустил деда Гаврилу. Тот ошлепком шмякнулся в дорожную пыль. Степан закасал штанину, отстегнул кульбу, вкопал ее в песок посреди дороги: - Расти, - сказал. - Расти и здравствуй. И ты расти.
Насколько позваляла штанина, оголил сырой и красный обрубок ноги. Взмахнул, резанул им, живым мясом по глазам собравшихся:
- Николи уже этой ноге не бачыць хромового чобата... - Задергался, задрыгался не в силах устоять, стервенея от беспомощности, закричал: - Мо слезами твоими, Ганна, она загоится, мо пасцыш на нее...
Непонятно, сам сел или упал в придорожную пыль рядом с дедом Гаврилой. Потянулся к кульбе и начал пристегивать ее, утратив сходство и с чертом, и с Богом, напоминая скорее нищего, а вместе с Гаврилой - двух нищих, обезножевших в скитаниях куска хлеба ради, растерявших эти куски по шляху, елозяших на нем и безмолвно укоряющих друг друга. А подле них, как вкопанный, закостенев в неподвижности и слегка, наверно, протрезвев, стоял с крестом на плече колхозный тракторист, сосед покойника, как надмогильный памятник молчаливой, покинутой людьми в этот предзакатный час деревне.
- Пусти, Степанка, - выпростала, протянула навстречу Степану руки Ганна, свела вместе ладони, будто хлеба его нищенского кусок просила вложить в эти ладони: - И ты, дед Гаврила, и вы все, людцы добрые, православные, пустите, дозвольте похоронить по-человечески, по-православному. Он свое выстрадал. Двадцать пять годов Сибиру. Власть, закон простили ему, даровали, пенсию дали.
- Шчодрая власть, сто двадцать рублёв...
- На шахтах...
- А тут што? Не шахты?.. На войне, в колхозе и на одной ноге. Власть, закон, то не люди еще, не народ.
- На што замахваешься, на чые место метишь, Степанка? И тебе недолго уже тут гостевать.
- Вот потому, - чуть подумав, отвечал ей Степан, - и не пущу. На этом свете справедливости не добились, установим ее на том. Твоя правда, тут мы гости, а там люди... Люди с людьми должны быть. Нехай немцы ему место нойдуть. Он им верно служив. Такое мое последнее слово.
Степан уже был при ноге, пристегнув ее ловко, управно, как портупею с наганом. И двумя ногами - кульбой и сапогом - твердо стоял на земле, поднял с дороги и поставил рядом с собой и деда Гаврилу, сжал, как будто что-то вложив в протянутые к нему ладони Ганны и мягко отвел их от себя, как отводят застящую глаз ветку дерева. Ганна, повинуясь ему, поднесла свои руки к лицу, приблизив их почти вплотную к глазам, разжала ладони. Они были пусты. И она зашаталась, укрыв лицо руками, готовая упасть. Тут же из-за ее спины вышагнули два ее сына, оба трактористы и похожие друг на друга, как близнецы. Укрепили ее литыми плечами с двух сторон:
- Пусти, сойди с дороги, дядька Степан, мы ж тут ни при чем. - Оба в один голос, будто это было заранее отрепетировано.
- Не, хлопчики, не, сынки. Вас бы пустив, да вам рано. И еще скажу про ваше "ни при чем": это мы, люди, ведаем, что вы ни при чем, а вам самим негоже батьки вырекаться.
- Могилу ж выкопали, - сказал обиженно один, будто жалуясь матери на какую-то свою боль, и другой повторил его боль и слова.
Степан промолчал.
Коник, которому, наверно, прискучило стоять на солнцепеке, дернул хомут. Воз стронулся с места, закрутились колеса, выскочив из насевшего на них песочного прыска, высоко, до оси, вздымая этот горячий дорожный прыск, роняя его вновь на дорогу.
Бывшего деревенского полицейского похоронили у кладбищенской ограды. Могилу ровняли уже в темноте, при свете фонарей. Но несмотря на поздний час, большинство сельчан оставалось до конца погребения. До к той минуты, пока не ляпнула по могильному холмику лопата, трамбуя его. То ли на это звук, то ли заплутав, прилетели две летучих мыши, два кожана, низко прошлись над землей, почти задевая лица людей крыльями, словно хотели обнюхать их или очень соскучились по свежей людской крови. Невидимо вскрикнула живущая на кладбище или припожаловавшая вслед за кожанами сова. С дуба при могилках сорвались два ворона, с карканьем, сея шум и ветер в верхушках деревьев, потянули на реку.
- Пошла душа под конвоем, - сказал кто-то из стариков. А дед Гаврила впал в какое-то дивное оцепенение и как бы не со своих, а надиктованных кем-то слов, произнес целую речь.
Читать дальше