Мы шли на восток всю ночь. Вокруг нас, насколько глаз хватал, горел, как огромная соломенная крыша, горизонт. Мы шли вдвоем, плечо к плечу, скатка к скатке, штык к штыку. Мы молчали, но чувствовали, что, если отодвинемся друг от друга хотя бы на ладонь, между нами встанет и зашагает он, Стах. Но хотя мы шли так близко друг к другу, он все равно был вместе с нами. Нам даже казалось: когда мы садимся на корточки у дороги покурить, передаем друг другу кисет, то угощаем еще кого-то, третьего. И казалось нам, что мы делим на три части яблоко, репу, спирт из фляжки.
Вот тогда-то вбил я себе в голову, что это моя вина. Ведь это я первый хотел двинуть промеж глаз парня из-за реки, нарочно не прижал его руку, смеялся, когда он, пытаясь осилить меня, дрыгал ногами, тряс головой и высовывал от напряжения язык. Ведь это я согласился стрелять в осину, ждал, когда от его пули раскроется другой глаз на белом лице, проступающем из осиновой сердцевины. А когда появился другой глаз, подумал я, что это его лицо, ведь это он хотел стрелять в дерево.
И еще — зря подумал я тогда о Ясеке. И в парне из-за реки увидел Ясека. И вдруг полюбил его. И даже возвращаясь с реки, положил руку за лиф Марыси, чтобы отучить ладони от двух живых зверьков под лифом у Хели. Я бы и слова не сказал против, пусть бы Стах ходил к Хеле, водил ее на гулянья и танцевал, швыряя монеты в контрабас, и пел для нее. А если бы представился удобный случай, я рассказал бы ему о яблоках, что бросали мы в воду, и о нашем вечернем купанье, и о нашей ночевке на соломенной крыше. А рассказал бы ему все это так, как говоришь младшему брату, что съел вместо него куриное крылышко. Но если бы он этого не понял, я померился бы с ним силой, и поборол бы его, и отхлестал бы его по щекам.
И теперь я шел вместе с ним. Чаще, чем Моисей, угощал его махоркой, спиртом, долькой яблока и, прижимаясь теснее к Моисею, чтобы случайно не протянуть Стаху руку, боялся за кларнетиста. Ведь с ним, как с Ясеком, как со Стахом, все чаще делился я последним куском. А, вспоминая Марысю и то, что Моисей сказал о ней, я бы, конечно, стукнул его кулаком по голове, если бы он попытался вынуть веточку из ее губ и поцеловать ее. А может, чтобы раскрыть в нем и в себе все до конца, до последних сновидений, я когда-нибудь наклонил бы к Марысе и Моисею ветку с вишнями, пусть обкусывают их прямо зубами, не касаясь рукой.
И стал я говорить с Моисеем о Хеле и о Марысе. Сначала он не отвечал, приглядываясь ко мне искоса. Но когда я напомнил ему зеркало в ветвях яблоньки и мои танцы перед ним, он заговорил. И, шагая почти с закрытыми глазами, мы видели перед собой мою деревню, окутанную сном, соломой. И ту ригу, всегда открытую для его семейного оркестра. И старого Абрама Юдку, спящего со скрипкой в объятиях, и любимого брата, прижимающего губы к толстой шейке контрабаса. И Хелю, и Марысю мы видели. Видели, как они расчесывают волосы, заплетают их в косы, задувают керосиновые лампы, на ощупь входят в ригу, зарываются в свежее сено.
Как раз в это время мы проходили мимо скошенного луга. Остановились. Я посмотрел на Моисея. У него было сонное лицо. Обнявшись, мы сошли с дороги на луг. Выбрали большую копну подальше от дороги. Выгребая из копны сено, мы зарылись в ее горячее нутро. Оно пахло свежеиспеченным хлебом, разморенным на жаре зверьем и беспрестанно шепчущим сном. В сенную яму мы втащили все наши пожитки. Но сабля — слишком острая — и кларнет — слишком хрупкий — в нее не входили. Поэтому мы пытались заснуть без них.
Свежее и сухое, как порох, сено сыпалось нам в глаза и за шиворот. Первым не выдержал и выкарабкался из ямы Моисей. Я вылез за ним. Мы скрутили по цигарке. Молчали, дымя и закрывая огонек ладонью. Перед нами притаилась деревня. В ясную ночь она была видна, как косточки у только что вылупившихся птенцов. Мы подумали об этой деревне и о ночлеге в ней. Но, вспомнив послеобеденный бой, остались у копны.
Моисей взял кларнет. Оглядел его со всех сторон, повыдувал из всех отверстий пыль, песок и сено.
— Ему тоже хочется спать, Петр. Он весь почернел от недосыпу в этом бесконечном походе. Но я тебе сыграю. Хочешь?
— Сыграй Стаху.
И снова я не знал, что́ Моисей играет. Напоминала эта музыка псалмы, что ноют после пожара, града, смерти. Но, кроме печали, терпеливо и бесконечно проходил в мелодии великий народ. И пророк обращался к этому народу, молился и пел. Я толкнул Моисея в бок.
— Сыграй что-нибудь повеселее. Наше.
Я подхватил свою припевку о женихах из-за реки. И пел я все те песенки, слушать которые приходили девчата и молодухи, когда я по воскресеньям, подложив руки под голову, лежал у реки. И пел я рождественские гимны и великопостный псалом, тот псалом, что был вложен в уста, напоенные уксусом и желчью.
Читать дальше