Как теплый порыв южного ветра прилетело ко мне воспоминание о вчерашнем бегстве за город, о жарком дыхании земли, отходящей ко сну после плодородного пыла лета: переливы красок и ощущение безграничности горизонта волшебно создавали чей-то взгляд, сливались с нежностью лица, проносили ее аромат через застывшие коридоры больниц как незримого донора жизни и любви.
Я зашагал вперед быстро и энергично, будто меня торопило чрезвычайно важное и серьезное дело, ожидающее меня за следующим домом, на следующей улице, на площади, в пассаже или в парке. Должно быть, я выглядел пьяно и мерзко, как человек, хлебнувший лишнего и в состоянии временного умопомешательства позабывший свою боль и страдания.
Как нарочно, я попал на дорожки, по которым почти никто не ходил. Белые камушки на извилистых тропках в Монастырском парке выпрыгивали у меня из-под ног, как лягушата, надо мной величественно шумели пышные кроны деревьев; в широкой чаше фонтана били вверх струйки воды. Я шел вдоль раскисшего газона, на котором осталась лишь сухая листва и разлапистые стебли цветов, напоминающие неубранную картофельную ботву; вдруг я заслышал шаги, приближающиеся с противоположной стороны садового островка. Худенькая женщина с огромной хозяйственной сумкой, производившей странное впечатление на фоне декоративных кустарников, редкостных хвойных и лиственных деревьев, свободной рукой вела мальчика лет шести в коротеньком пальтишке, а тот в свою очередь вел маленького брата в плотно прилегающей шапочке. На бледной шее женщины вздулась синяя жилка; я увидел ее, когда в нескольких метрах от меня младший ребенок чихнул и женщина, нагнувшись к нему, утирала ему нос.
— Ах ты! — сказала она с нежностью. И жилка у нее на шее вздулась восклицательным знаком.
— Могу я вам помочь?
В эту минуту я наверняка выглядел как вокзальный вор, в своей неуклюжей тактике исходящий из предположения, что мать с детьми не может бежать. Она прижала свою ношу к телу и с сомнением взглянула на меня. Дети стояли, открыв рты, я почувствовал, что они смотрят на мою палку, и мне страстно захотелось спрятать ее за спину.
— Нам недалеко, — сказала она, и взгляд ее метался по сторонам. — Идемте, дети!
Она хотела бы идти быстро, но ей мешали высокие каблуки и сумка.
Это зрелище бегства женщины с детьми разъярило меня. Я размахнулся и зашвырнул палку в грязь — мерзкая дубина, трусливая опора членов, говорящая о том, что от меня нельзя ждать помощи, потому что я сам в ней нуждаюсь.
Мгла соединилась с вечером, углубила глазницы прохожих, затаилась в морщинах, как театральный грим. Вдруг откуда ни возьмись из тумана вынырнула голова старого сердитого гнома: она сидела на короткой, подвижной шее и подскакивала на ней при ходьбе, как на пружине. Кожа на щеках старичка, шагавшего мне навстречу, была продернута красными жилками и блестела, будто ее покрыли лаком. Хотя общим видом он напоминал облезлого кота, старичок показался мне живым и приветливым. Он бойко перебирал ногами в обшарпанных вельветовых брюках и тащил две огромные картонные коробки, небрежно перевязанные бечевкой. Когда он приблизился, я увидел, что в них лежат другие коробки, поменьше, а в тех напихано великое множество пакетов, оберток, бумажных стаканчиков, тарелок, треугольных пакетиков от молока, скомканная бумага и старые газеты. С этим хламом он направился к автобусной остановке, к которой как раз подошел автобус. С неожиданным проворством он протиснулся между людьми на заднюю площадку. Народ с отвращением отодвигался от грязной клади, оберегая свои пальто, юбки, костюмы. Когда все-таки угол одной коробки проехал по брюкам какого-то пассажира, тот набросился на старика:
— Куда вы лезете с этим?.. Не видите, что полон автобус?
Старик явно испугался, заморгал живыми глазками, вылез из автобуса и сгрузил свои грязные коробки на мокрый асфальт, переливающийся в свете неоновых фонарей. Казалось, он что-то бормочет себе под нос. Мне было любопытно, и я подошел поближе и услышал его шепот:
— Вы что, думаете, это никому не нужно? Я это ношу каждый день, а вы… вы только бросаете! Если б я не носил, фабрики бы не работали.
Был ли это признак помешательства? Признак старческого слабоумия или просто своеобразное проявление мании величия, упрямое сознание собственной важности и значительности, не поколебленное даже необходимостью выполнять эту грязную работу, хилостью души и тела, живущих на грани безумия? В глубине его вороватой души затаилась, по-видимому, идея служения, он был убежден, что надо трудиться и ни о чем не спрашивать, жить с пользой, верно и просто до последнего своего вздоха.
Читать дальше