— Представь себе, — говорила она, ведя меня по узкому проходу между картонными коробками и бумажными мешками, уложенными штабелями до самого потолка, — позавчера про тебя вспомнила Кларка… Говорит, когда, мол, придет тот дядя в толстых очках? Я чуть в обморок не упала: я думала, она давно забыла…
Хотя слова эти были вполне прозрачны и рассчитаны на самый простой эффект, их подтекст не послужил мне достаточным предостережением: если ребенок, с которым я немножко поиграл, запоминал меня, я всегда бывал тронут и отвечал на его мимолетную, временную склонность многократно усиленной взаимностью. Вот и сейчас я тщетно отгонял от себя чувство радости и удовлетворенной гордости — как радость отвергнутого отца, впервые получившего признание своих заслуг.
Она воспользовалась минутой колебания и подтолкнула меня вниз по ступенькам в холодный переход с высокими сводами, под которыми посвистывал сквозняк; на одном конце он хлопал приоткрытыми воротами, на другом полоскал разноцветное белье, развешанное над старым каменным двором. Я пригладил волосы, вытер лицо и руки, чтобы окончательно избавиться от всего, что осталось позади.
Так называемое счастливое детство для меня — бессодержательное понятие, этот традиционный штамп до такой степени устарел и истерся, что уже, как правило, далек от всякой правды и не отвечает даже приблизительно своей характеристике. Ты, отец, наверняка подтвердил бы это заблуждение литераторов. Все, что мы переживаем впервые, окрашено восхищением и кружит голову, но зачем называть это счастьем? Моя симпатия к детям и привязанность к давним воспоминаниям имеют ясную причину в безвозвратно утраченной способности действовать без умысла, спонтанно и героически. Это может пояснить один эпизод, пришедший мне на ум, воспоминание из тех времен, когда мне было лет пять-шесть. Я выбежал из дому с банкой из-под варенья, в которой томилась большая ночная бабочка, и у канавы, где соседи почти засыпали траву золой, натолкнулся на грозу округи, известного драчуна Пубо, который был старше меня, помимо прочего, на два пятых класса (потому что отсидел в нем дважды). Он стоял раскорячившись над соседской собачкой и сикал на ее лохматую спину. Это был доверчивый, добродушный щенок, который настолько любил весь мир, что почти не лаял и ни от кого не ожидал злобы и коварства. Я осторожно поставил банку, закрытую целлофаном с дырочками, на бетонное основание забора, потихоньку приблизился и что было силы пнул Пубо в то место, до которого едва мог дотянуться: в приоткрытый, слегка откляченный зад. Это был акт почти самоубийственный, ибо Пубо любил драться и знал свое дело: он молотил всех подряд, с поводом и без повода, направлял удары с чувством и методично, эффектно демонстрируя мускулистые руки и твердые кулаки. Если бы меня в ту минуту, когда я выдавал ему этот оскорбительный пинок, видели храбрецы постарше и посильнее меня, они содрогнулись бы от ужаса и решили, что я сошел с ума. Пубо сидел на мне верхом, и его кулаки опускались на мое тело, как крылья ветряной мельницы, приведенной в движение ураганом. Но чем беспощадней он меня лупил, чем мучительней я скрипел стиснутыми зубами, лишь бы не закричать в голос, тем больше осознавал героизм своего поступка, которым можно будет гордиться, когда пройдет боль… Как важно, во имя чего человек готов отдаться на заклание. Как беззаботно я шел тогда навстречу всякому самоуничтожению, с каким удовольствием устраивал никому не нужные, смешные, романтические фейерверки деяний…
Казалось, улицу разом прихватила настоящая хмурая осень. Небо уже не являло собой миролюбивой картинки, только что рисовавшейся в окне аптеки. Солнце окутали раздерганные тучи, ветер то и дело пригонял отдельные мелкие капли, будто одиноких разведчиков, готовящих атаку дождя. Холодная сырость облепила мне ноги, мурашками разбежалась по телу; я ускорил шаг, насколько позволяла палка, которой я храбро стучал по тротуару.
В потоке спешащих людей, возвращающихся с работы, я покорно остановился на знак красной фигурки под козырьком светофора. Справа от меня стоял усатый, угрюмого вида юноша с футляром для скрипки, висевшим у него на длинном ремешке через плечо в каком-то боевом положении, как будто в нем скрывалось оружие комического кинотеррориста. Слева пристроился синий козырек детской коляски, сзади тяжело дышал усталый старик, а напротив, как в большом зеркале, собралась столь же густая толпа, она волновалась, все больше выпирая на проезжую часть; когда фигурка в светофоре прыгнула на ступеньку выше и засучила изумрудно-зелеными ножками, народ нетерпеливо рванул вперед. Передо мной друг за другом быстро промелькнуло несколько лиц, но они не оставили во мне ни впечатления, ни даже зрительного следа. И вдруг на мне остановился тот взгляд, который нельзя не заметить, — взгляд, говоривший, что кто-то узнал нас и что мы тоже знаем его и как минимум должны поздороваться. Секунды три смотрел я в лицо мужчине лет сорока пяти или пятидесяти: вызывающе выпяченная вперед нижняя губа, круги под глазами и странно длинные брови, доходящие до середины висков. Уже беглый взгляд на этого человека убедил меня, что я его где-то встречал, я только не мог припомнить где. Мы почти потерлись друг о друга рукавами. Я неуверенно зашевелил губами, но не смог произнести ни звука. Мне показалось, что то же самое попытался сделать и он. А когда мы уже разминулись, меня вдруг осенило: да ведь это же Макара! Как я мог не узнать его? Я остановился посередине дороги с одной-единственной мыслью в голове: нельзя упустить эту благоприятную возможность.
Читать дальше