Получив письма от юристов, она объявила, что сотрудничать с Марком Дадли не намерена, но, по-видимому, ее словам никто особого веса не придает. В ответном письме издательского юриста сквозила угроза: «Как ни прискорбно, в подобных случаях охотнее всего идут на контакт те, кто хочет свести счеты, и по личным, и по профессиональным мотивам, вследствие чего нам представляется тем более огорчительным, что Ваше видение событий в книге отражено не будет». Так что ей хочешь не хочешь придется принять его и просить отложить книгу до ее смерти — вот до какого унижения она дошла. На что Дадли галантно отвечает, он, мол, не сомневается: она будет жить еще долго.
— Сдается мне, вы доживете до девяноста трех, порода у вас такая. И будете держать всех в страхе вплоть до последнего дня.
— Написать такую книгу вам, на мой взгляд, не по плечу, и я хочу, чтобы это было засвидетельствовано.
— Я всё понял. Но я еще могу вас удивить. Во всяком случае, прочтите мою книгу и тогда уж судите.
— Не хочу я ее читать. По крайней мере, пока мне не будет дано право изъять из нее всё, что я не одобрю.
— На вашем месте я, пожалуй, испытывал бы такие же чувства. Я запишу наш разговор на диктофон, не возражаете? Для вашей же защиты, чтобы я не исказил ваши слова.
Она — что поделать — соглашается, он достает из пиджачного кармана крохотный аппаратик, прикрепляет микрофон к вороту ее — мешок-мешком — платья и, прежде чем вернуться на свое место, благодушно треплет ее по плечу.
— Давайте начнем с начала, ладно? Расскажите, как вы с ним встретились?
— Не хотелось бы.
— В таком случае выбирайте тему сами, мне же лучше.
— Не хочу я вам ничего рассказывать. Мы ни о чем таком не договаривались.
Он вздыхает.
— Разрешите, я быстренько констатирую, что и так ясно: у нас противоположные позиции. Я полон решимости осуществить этот проект, вы — полны решимости меня остановить. Но, знаете ли, остановить меня вам, боюсь, не удастся. Неужели вы никак не можете с этим свыкнуться?
— Расскажите, почему вы хотите написать эту книгу.
— Потому что мне, я так думаю, хотелось бы ее прочитать. По-моему, лучше причины не найти.
— До сих пор вы ничего в этом роде не писали. Почему он?
— Ну, на это ответить проще простого. Видите ли, Америка меня пленяет. А он — американский художник в его высшем воплощении. Квинтэссенция американского гения.
— Я этого слова никогда не произносила. Никогда. Даже при нашей первой встрече. И вам отлично известно, как я с ним встретилась, вы об этом читали. Разве нет?
— Разумеется. Но одно дело прочесть, другое — услышать от участника. Вы — единственный свидетель тех событий.
— Да, и мои показания вам уже известны. Вы что, думаете, я вам расскажу что-то, чего никогда еще не рассказывала? — Она фыркает. — Я получила грошовую открытку, мне предлагали участвовать в групповой выставке, там же перечислялись и другие приглашенные художники. Обо всех, кроме него, я слышала, так что я порасспросила знакомых и пошла к нему домой. Из любопытства. А там его картины — ничего подобного я не видела. Они меня ошеломили. Да вы все знаете. Я осталась у него, мы проговорили двенадцать часов кряду. Вот так вот.
Но она помнит все, что не вошло в рассказ — целый мир: особую гулкую тишину квартиры в тот день, бутерброд с яйцом и перцем, который она съела на обед, прореху на его рубахе, сквозь которую просвечивал живот. И то, что накануне ночью она не спала ни минуты, потому что ее бросил любовник, работа у нее не спорилась, а ее лучшая подруга, единственный ее союзник во враждебном мире, увлеклась никчемным бородачом-стихоплетом. Когда она шла следом за Клеем по коридору, под ногами у нее хрустел песок, сквозь давно немытые окна комнаты, где висели его картины, пробивалось солнце. Будь хоть одно из этих обстоятельств иным: не разочаруйся она к тому времени в политике, не будь она в отчаянии от неудач, родись она разбитной красоткой, все могло пойти иначе. Она могла бы вернуться в Вашингтон-сквер на ту же скамейку и до хрипоты спорить о Троцком.
Тогда — но об этом она никогда не говорит — у нее было ощущение, что она набрела на что-то такое же простое, как счастье: в самом звуке его голоса, округлых гласных западных штатов было обещание мира, где нет места призракам. Она свыклась с исковерканными словами, с гортанным говором своего детства, придавленного бедами штетла. Свыклась с защитной иронией своих гринвич-виллиджских друзей, как и она, детей иммигрантов, с их быстрым насмешливым хохотком, хохотком людей, от рождения знающих, что мир, дай только слабину, тебя достанет. Он был ничем не отягощен — ни историей, ни иронией. Она и представить не могла, что ему доводилось соприкоснуться с мерзостью, приходилось что-то скрывать.
Читать дальше