При мысли о том, что придется разговаривать с Астрид, слушать ее, мне становилось дурно. Зачем мне вообще с ней говорить, если всем своим поведением она пытается донести до меня следующее: ты утверждаешь, будто это произошло, но этого не происходило. Если бы она мне верила, то не вела бы себя со мной так, не обращалась бы ко мне так настырно, как сейчас!
«На нее наверняка мать давит, – сказала Клара, – твоя мамаша давит на нее и докапывается. Или, – добавила Клара, – ее совесть мучает».
У Гюнвор – героини романа Прёйсена «Дрозд на потолке» – на виске шрам. Она часто сидит и гладит этот шрам, лелеет его.
Неужели и я лелею мой шрам?
Забыть о шраме, не лелеять его, оставить все позади, отказаться от глупой роли жертвы – разве не проще мне будет? Ну да, проще.
Но примирение с родственниками тут ни при чем. В него я не верю. Почему мать, Астрид и Оса в него верят?
Борд написал, что дом на Бротевейен продан.
Муки совести Астрид я оставила без внимания. Я поступила чересчур жестоко?
Чтобы собраться с силами, я зашла в армянскую церковь в Сан-Себастьяне. Стоя в полумраке, я поставила свечку за всех, кого люблю, – за детей и внуков. Я смотрела на свечку и представляла себе их лица, и тут пламя затрепетало, затем выровнялось и снова затрепетало. Я повернулась посмотреть, откуда дует ветер. Пламя опять затрепетало и выровнялось, и я поняла, что трепещет оно от моего дыхания. Каждый раз, когда я выдыхала, оно трепетало. Я живу, существую, заставляю предметы меняться, а это большая ответственность – дышать и жить, чересчур большая для меня.
Однажды Карен заметила, что, когда я разговариваю о родителях, складывается впечатление, будто отца я уважаю больше, чем мать. Подметила она верно. В юности я часто успокаивала себя, говоря, что больше похожа на отца, а не на мать. Ведь это отец сломал меня, как же так вышло, что мне хотелось больше походить на него, а не на нее, что я уважала его больше ее?
И как так вышло, что я больше уважала не Астрид, а Осу? Ведь мать и Астрид тянулись ко мне и говорили, что любят меня, а Оса ни разу не последовала их примеру – если она вообще питала ко мне хоть какие-то чувства, то это были ненависть и отвращение. Потому что Оса понятна в своих чувствах, а Астрид – нет, потому что отец был понятнее матери, а с понятными людьми бывает проще, чем с теми, кто выражается витиеватыми фразами и противоречит сам себе. Отец отступился от меня, а мать нет, она не желала меня отпускать. В детстве отец влез в мое пространство, но потом отступился, потому что он понимал, где проходит граница. Мать же год за годом нарушала мои границы, вела себя непредсказуемо и непостижимо. Однажды, двадцать три года назад, в непростое время после разрыва, когда я посещала психоаналитика и когда наконец поняла, что мать преступает мои границы, я сказала ей об этом. В ответ она завопила, что теперь я и ее обвиняю в «иншесте», а вернувшись домой, рассказала отцу и сестрам, что я осмелилась обвинить в «иншесте» и ее тоже, в своей бессильной и жалкой жестокости она выставила меня бесноватой. Отец же прятал свое несчастье и нес его в одиночку. Отцовское преступление было серьезнее, но очевиднее, и самосуд он учинил над собой более жестокий. С его замкнутостью и тоской примириться мне было проще, чем с натянутой легкостью матери. Матери, которая вела себя как ни в чем не бывало, которая требовала и обвиняла. Бедная, запутавшаяся мать, бедная Астрид, настолько уболтавшая себя за много лет, что сама поверила в свою доброту. В глубине души она, разумеется, и была доброй, как все остальные. Но Астрид нарушала мои границы, так мне казалось, она навязывала мне общение, замешанное на замалчивании, и это было невыносимо, то, как Астрид настаивала, будто абсолютно ненормальное может стать нормальным.
Отец был виноват в моем несчастье, но несчастье это стало общим, и не в моих силах было стереть память о нем. Оно вынудило мать и сестру сделать меня еще более несчастной и принесло страдания им самим.
По пляжу я дошла до центра Сан-Себастьяна, солнце зашло, стемнело, я заглянула в маленькую церковь и поставила свечку за детей и свечку за отца. Я купила браслет из черного жемчуга, скорбный браслет, надела его и ходила из бара в бар, поглядывая на браслет, поминая отца и мою скорбь. По дороге домой за мной увязалась черная бездомная собака, она хотела проскользнуть в дом, и я поняла, что это отец. «Ты есть хочешь? – спросила я. – Или пить? Пустить тебя переночевать?» И тогда собака убежала. «Он побежал к матери, – решила я, – потому что мать ему жальче».
Читать дальше