Андрей, памятуя о всех своих проколах, таких проблем не касался и вообще в разговоры не лез, довольный тем, что на этот раз все его шефы-подопечные каким-то хмельным образом обходятся без него, сидел за опустевшим столом в благодатном одиночестве и, подобно герою заграничного романа, потягивал вермут со льдом. Наверное, «Мартини», хотя, может быть, и «Чинзано». Громкий женский голос с интонациями, скандальными даже для Италии, выбил его из состояния чрезмерного блаженства. Он обернулся и увидел над самым морем возле парапета террасы товарища Чугунова и какую-то женщину. Женщина эта, высокая и статная, немолодая уже, но не «со следами былой красоты», а по-прежнему или по-новому красивая в соответствии с силой характера и яркостью личности, держа в руке высокий стакан с вермутом, как бы наступала все время на товарища Чугунова, прислонившегося к парапету. И выговаривала ему при этом прекрасным, раскатистым, благородным меццо-сопрано, в котором иной раз прорезывались вполне народные, так скажем, неореалистические, чтобы не сказать рыночные, ноты. Прекрасна была эта женщина в своей страсти, в пренебрежении своем светскими церемониями, в несоответствии открытого своего темперамента дорогому ее платью из лучшего дома и неброским драгоценностям, но все же более всего поразило Андрея лицо товарища Чугунова.
Оно было растерянным. Смущенным, беспомощным, как ни трудно было это вообразить. Товарищ Чугунов был явно смят натиском прекрасной итальянки, подавлен и обезоружен. Мнимо снисходительная улыбка, время от времени пробегавшая по его узким, столь мужественным обычно губам, только усугубляла впечатление разгрома.
Заинтригованный и отомщенный отчасти, Андрей, стараясь не впасть в злорадство, вслушался в речь разгневанной женщины. Хмельным наитием, опытом шести проведенных в Италии дней, а также некоторым знанием родственного здешнему французского языка он проник неожиданно в смысл ее бешеным горным потоком несущихся слов. И понял, что присутствует не при выяснении неведомых личных отношений, куда там, идеологический крах терпел на его глазах непреклонный товарищ Чугунов, поскольку упреки итальянки, а лучше сказать, инвективы, то есть оскорбительные выпады носили самый что ни на есть политический характер. Недовольна была эта фурия какими-то шагами Москвы, внутренней ее политикой, а скорее всего и вообще — существованием Советского государства. Сам не слишком большой ортодокс, в дружеском кругу и не такие шпильки себе позволявший, в эту минуту Андрей почувствовал себя задетым и тотчас с подымавшимся в груди праведным гневом ощутил нешуточную готовность срезать раздухарившуюся иностранку. А что? Он бы и срезал! Потому что имел за душой аргументы, которые не вычитаешь ни в какой колонке комментатора и ни от какого лектора не услышишь, для этого надо вырасти в послевоенном полуголодном дворе и учебники, зачитанные, залитые чернилами, подклеенные, обернутые в газету с изображением вождей в парадных кителях и габардиновых длиннополых макинтошах, надо таскать в школу в тряпичной защитной сумке из-под раскуроченного давным-давно противогаза. Товарищ Чугунов таких доводов не имел. А если и имел когда-то, то успел их позабыть, тем более что, откровенно говоря, никогда их всерьез не воспринимал, привыкши доверяться совсем иной аргументации, рассылаемой в качестве циркуляров, служебных записок и закрытых писем. Для докладов, для официальных заявлений эти кабинетные резоны, под которые подгоняется, подминается живая жизнь, может, и годились, но вот устоять перед натиском разъяренной итальянки, как будто бы сошедшей с какого-нибудь здешнего горельефа, они не могли. От того-то, надо думать, товарищ Чугунов к ним и не прибегал, только морщился страдательно, словно получал пощечины, и бессильно моргал. В какую-то секунду Андрей готов был броситься ему на помощь, побуждаемый все тем же, во дворе воспитанным патриотизмом и чувством товарищества, однако вовремя сообразил, что величайшей не просто бестактностью окажется дворовая его солидарность, но кое-чем несравнимо худшим, имеющим отношение к таким областям и сферам, о которых ему и догадываться не хотелось… Не то что помогать товарищу Чугунову, даже быть случайным свидетелем того, как он терпит поражение, Андрей не имел права, — эта мысль становилась ему все очевиднее и внятнее, прямо-таки в считанные секунды овладевал он сложнейшей наукой царедворства, — но встать и уйти, отказать себе в низком отчасти удовольствии наблюдать за унижением товарища Чугунова никак не соглашался. И даже в тот момент, когда попался на глаза своему мучителю и окончательно понял, что прощения ему за эту самую неосторожную наблюдательность ждать теперь не приходится, все равно впервые за эти дни не стушевался, а продолжал потягивать свой ледяной вермут, оценивая, подобно болельщику, шансы соперников в этом странном поединке.
Читать дальше