На третий день, выехав из березового мелколесья на луговину, атаман с бугра увидел Канский острожек. Это было скорее зимовье — у заснеженной реки несколько сторожких избушек, обнесенных двухсаженной стеной частокола. Въехал в острожные ворота и сразу приметил у высокого крыльца десятниковой избушки привязанного к крыльцу рослого игреневого коня. А конь тот еще не остыл с дороги: надсадно дышал, паря и подрагивая мокрой спиной. Родион с первого же взгляда узнал сытого еремеевского жеребца. И ловок сын подьячего, скрыл снегом свои кострища, не оставил ни единой приметы на всем пути, по какой можно было бы определить, далеко ли он уехал. Не достал его Родион, проиграл в той опасной азартной игре: Трифон наверняка уже предупредил обо всем канского десятника.
Не успел так подумать о Васькином сыне, а он в одном кафтане вышел вместе с десятником на крыльцо и, совсем как Васька, сказал медленно, с хитрой ухмылкой:
— Не хвались своим конем, любезный Родион Иваныч, мой Игренька куда резвее. Я вот десятнику замки привез пищальные да пороху впромесь с дробью. Этого товарцу десятник намедни в острог заказывал.
— Истинно, поиздержались мы всякого припасу, — развел руками десятник.
Родион не выдержал мерзкой лжи и насмешки, матюкнулся и в сердцах спросил десятника:
— Мастер вставлять замки есть ли?
— Сами попробуем, атаман.
— Оно так. А ну, покажи-ко пищали!
— Ясачные сборщики разошлись по тайге, по горам, с ними-то и пищали. Без пищалей тут никак нельзя — тубинцы кругом озоруют. Поди собери их, пищали…
— Ох и хитер твой тятька, аж завидно! Отыгрывается, что лиса хвостом, — сказал атаман Трифону.
— И я горазд, — усмехнулся Трифон.
— И ты, залихват.
— Не тягайся с родителем, Родион Иваныч. Тятька учен, каждую буквицу знает куда поставить. Всю жизнь где прыжком, где бочком, где на карачках. А ты коня загнал без пользы.
— Пошто без пользы? Стал много разумней.
— Разве что.
— Конь отдохнет, и снова ехать можно.
— Не серчай, атаман Родион Иваныч, — поглядывая себе под ноги, виновато сказал десятник.
Трифон позвал атамана выпить, Родион какое-то время помолчал, а потом наотрез отказался, и не потому, что не хотелось с устали хватить водки, а соображал: напьется — непременно быть драке, а драка теперь ни к чему, на Родиона же и падет вся вина.
Зато едва добрался он до города — пустился в такой безудержный, такой отчаянный загул, какого давно с ним не бывало. Пил больше недели, не протрезвляясь ни на мал час, вышел из запоя замученным, что святой старец. Ругал почем зря Ваську Еремеева, а заодно и воеводу, распалил себя до крайности и опять запил беспробудно.
Но всему когда-то приходит конец, пришел он и атаманову безудержному загулу. Вылежался на горячей печи с неделю, выпотел, коротко подстриг усы и бороду, приоделся в суконный кафтан и стал вроде бы походить на человека. И как будто позабыл про осечку, что у него вышла — сколько можно казнить себя без жалости, да тут к нему нежданно нагрянул Гридя, какой-то смурной, напуганный.
— За каждый батог сулит по два рубля.
— Кто сулит-то?
— Васька. Определил, мол, тебе воевода пять батогов.
Родион вдруг хлопнул себя ладошкой по широкому лбу и живо проговорил:
— Бери деньгу, Гридя, да в Томский город. Там и объяви государево дело на Ваську!
— К джунгарам уйду, — готовый раскукситься, как ребенок, сказал Гридя.
— Ладно. Я тебя ужо выручу, — подмигнул ему Родион.
— Спаси, атаман, — Гридя рухнул на колени.
В тот же день в приказной избе Родион в присутствии Васьки Еремеева открылся воеводе: ни Бабука, ни Гриди на канской дороге он никогда не встречал и, больше того, совсем не ездил на ту проклятую дорогу. А разговоры о порохе и пищальных замках Родион начал в пьяном беспамятстве.
Родионово признание слово в слово было записано при нескольких свидетелях, их нарочно пригласили для этого в приказную избу. Воевода тут же распорядился оставить Гридю и Бабука в покое, а Родиону отечески посоветовал поменьше пить, чтобы, оборони бог, не спознаться со всякими чертями да кикиморами. Это они мутят человеку разум, ввергают его в гибельные трясины и заставляют выдумывать всякие небылицы.
— Воздержусь, отец-воевода, — твердо пообещал Родион.
А едва он ушел, Васька Еремеев бросился к столу сочинять письмо в Москву о своевольных проделках атамана Кольцова. Васька писал, что атаман от злобы оговорил невиновных людей, да потом раскаялся: что грозился он побить десятника Канского острожка и еще многое другое.
Читать дальше