Друг мой Ян принялся ругаться: он забыл засучить рукава, — да и мне куда как хотелось выругаться, только для этого в трубе было слишком тесно. А вода уже доходила мне до ушей, и садовник точно улучил момент, когда мне оставалось выбрать одно из двух — задохнуться в унитазе или захлебнуться в унитазе. Я предпочел захлебнуться, и садовник мне помог, дав приоткрыть зажатый рот и слегка раздвинуть стиснутые зубы.
Благодаря этому я хорошенько наглотался воды, и наглотался бы еще больше, если бы значительная ее часть не стекала мимо моего рта прямо в фановую трубу.
— Готовьтесь к приливу, капитан! — крикнул мне вниз гауптштурмфюрер, и для Яна Беверена то был сигнал покрепче втиснуть меня в выемку унитаза. Тут вода снова залила мне уши, сквозь ее бульканье я опять расслышал ругань тюльпанщика, и опять он дал мне глотнуть воды лишь тогда, когда я уже совсем задыхался.
Утоплен в клозете — такого же не может быть, думал я, но сам лучше кого-нибудь другого сознавал, что такое очень даже может быть.
— Земля на горизонте, капитан, — прогремел громовой голос гауптштурмфюрера, — и не надо, не заглатывайте всю жижу, неужели вы хотите посадить канализационных крыс на мель.
Он вовсе не гремел, да и раньше не кричал, наоборот, он говорил шепотом и, видимо, опустился возле меня на колени — я чувствовал его близость, ощущал его дыхание на своем мокром ухе и понимал, что в такую ночь, в таком месте и при таких делишках он не посмел бы ни кричать, ни греметь.
— Пока на тебя еще не напала смертная икота, — шепнул он мне в унитаз, где его голос отдался громовым эхом, — пока ты не накачался окончательно и бесповоротно, сын мой, прими ненавязчивую рекомендацию касательно твоего будущего курса: держись неизменно нашего направления, и не подмочишь себе задницу.
— Ну и поцелуй меня туда, — сказал я, губы у меня при движении болели, нос тоже.
Гауптштурмфюрер засмеялся едва слышно и прошептал:
— Таким-то мы и хотели бы всегда видеть немецкого солдата. Ну-ка, Беверен, водвори своего клиента на место, похоже, у нашего птенчика слегка обвисли крылья.
Садовник осторожно опустил меня на асфальт, словно я был тюльпановой луковицей, из которой должен вырасти зеленый махровый «бусбек». Не знаю, почему меня так злило, что они называют меня «птенчиком». Вернее, в первый момент я этого не знал, а в следующий уже кое-что понял. Это было старое-престарое словечко, словечко господ и живодеров, до которого господа и живодеры додумались бог весть в каком настроении. Мальчишку, обходившего лагерь с ранцем, полным мокрого балтийского песка, тоже обзывали птенчиком, и телефонные провода вместо ремней втерли ему в тело коричневую рубашку.
Почему именно «птенчик»? Почему не кенгуру, не головастик или что-нибудь другое, столь же безобразное? Ведь птенчик сам по себе прелестен. Самые ранние наши мечты связаны с птицами, мы хотели бы уметь летать, как они. Мы им завидуем, летим за ними в мечтах, так как же могло слово «птица» стать презрительной кличкой? Бранным словом живодеров, в которое они вкладывают глубочайшее презрение? Теперь я над этим задумался.
— Слышь, садовник, — сказал я, и мой голос звучал как глухое бульканье, — не думай, что ты можешь сунуть человека головой в нужник, а он тебе за это не отплатит.
— Мошешь мне не рассказывать, — прошептал он, — будь мы на воле, все было бы по-друхому. На воле я бы тебя дершал до тех пор, пока бы ты перестал хрозиться.
Он сокрушенно вздохнул и оставил меня одного с моей кручиной. И с моим распухшим лицом — теперь оно было столь же прекрасно, как моя гипсовая рука. И с ушами, полными воды, и носом, откуда все еще лила вода.
Но глаза были сухи, глаза были сухи. Птицы не плачут, мы, птицы, не плачем. У крокодилов бывают слезы, у собак иногда тоже. Но у нас, у птиц, глаза остаются сухими. Мы ведь много старше человека и видели больше, чем он. Откуда в наших глазах может еще взяться влага? Это о нас люди иногда мечтают, они завидуют нам, и оттого наши глаза блестят.
Чтобы снова приманить сон, я закрыл свои древние глаза, но сон долго не шел ко мне, и я прислушивался к ночным звукам в камере, где был самым старшим, намного старше других. Доисторическая птица и песик без хозяина.
Для того чтобы человек верил в справедливость, ему должно быть очень хорошо, а мне было не очень-то хорошо. Тем удивительнее, что наутро, испытывая тягостные ощущения после вчерашнего, я пытался рассуждать о справедливости.
Читать дальше