Он осмотрел всю ее, упустив главное — ее лицо. Вернее, выражение лица. А то бы заметил разочарование, легкую дрожь обиды в уголках губ и то, как это все быстро сменилось окаменевшей, холодной злостью.
— Ну, давай садись, — весело предложил он, указывая на матрац на полу. — Будем праздновать!
Он уже взялся было сдирать фольгу с пробки шампанского, когда его остановил второй за их жизнь сильный укол стальной иглы:
— Я ухожу домой, до свидания.
Руки у него мертвенно повисли, бутылка шампанского коснулась колена и чуть не выпала. Он посмотрел пристально на ее лицо и увидел, что в нем застыла уже знакомая непреклонная злость. Холодная, презрительная злость сформировала все черточки ее личика, глаза как две горящие спички подо льдом. Уже видя и слыша, но еще не веря своим глазам и ушам, он спросил:
— То есть как? Куда домой? Теперь вот же наш дом.
Она сверкнула на него глазками и сказала тихим, пружинящим злостью и гневом голоском:
— Спасибо. Большое спасибо.
И вдруг в словах ее зазвучала ядовитая, злая ирония:
— Спасибо за такой дом! Чего же еще ожидать от такого идиота? Велика фигура, да дура.
И она стала натягивать пальто.
— Ты с ума сошла!
— Не стыдно ему приглашать даму (даму!), которую он еще считает женой, в такую грязную берлогу. Даже присесть негде! Ни стула, ни стола. Никакой мебели. Один только матрац, да и тот на полу. Об этом он позаботился! Еще бы, ведь это для главного занятия всей его жизни! Привел меня, как девку какую-то…
— Дура, дура, ты с ума сошла, — он вдруг стал кричать, не давая ей надеть пальто. — Ты же знаешь, что такое получить комнату! В Москве! Ты знаешь, сколько труда!..
— Не тобой получена, а твоим отчимом. Чтобы только от тебя избавиться. Так вот, пока ты ее, эту комнату, не отделаешь и не будет мебели, меня можешь не приглашать. И чтобы ремонт сделал как следует!
Она вырвалась, повернулась и вышла. Он постоял, услышал, как хлопнула, словно ему прямо по лицу, наружная дверь. Осмотрел свой рай, подошел к подоконнику, поставил шампанское. И вдруг его охватила обида, мгновенно перешедшая в ярость. Вместо счастья несправедливая боль! Он предвкушал их первое разгульное, безопасное уединение, и вдруг… Дура!
И он не выдержал. Сорвался. И, догнав ее в переулке, впервые орал на всю окрестность. А она молча и непреклонно, как маленький ледокол, шла, разрезая вечер и мутный поток его слов своим маленьким носиком и каменным лбом. Только около троллейбусной остановки она спокойно сказала всего одну-единственную фразу:
— Больше прошу никогда мне не звонить, не появляться у меня, не беспокоить меня в моей жизни. Все кончено, Аскольд Викторович, мы расстаемся навсегда.
Подоспел троллейбус. Она спокойно, молча, не взглянув на него, уже б ы в ш е г о, вошла в яркий салон. Дверь закрылась, троллейбус отчалил. Словно навеки и в никуда. Сквозь стекла освещенной кормы он видел, как Вера рылась в сумочке, ища мелочь.
И в этот момент его неожиданно пронзила острая жалость к ней. Потому что дура, сама не понимает, что творит.
Возможно, она искренне думала, что муж, как рождественский дед, преподнесет ей свадебную бонбоньерку, дорогую мебель, телевизор, двуспальную кровать с бронзовыми инкрустациями, туалетный столик и трельяж, и везде будут натыканы розы! А оказалось — пустая грязная берлога с пружинным матрацем на полу.
Да, но какими усилиями комната… Да эта берлога сама по себе дороже десяти обстановок!
Верно. Но женщина есть женщина. И она может дрянь не заметить, если дрянь прикрыта розочкой в хрустальной вазочке.
Женщина не ценит мужнину зарплату, вываленную на ежедневные щи с мясом, вогнанную в стиральную машину и на снятие летней дачи для ребенка. Но очень ценит пять рублей, расцветшие в руках соседа пятью чудными зимними розами. Или превратившиеся во флакончик с духами. Такова вечная эстетическая разница между бескорыстным мужем и хорошо нафабренным усатеньким жадным соседом.
И он тогда подумал: да, Вера права. Он дурак. Он сию же секунду поедет вслед за ней. И попросит прощения. И будет все, как она хочет. Он не в силах ни секунды терпеть эту боль. Будто его жилу зацепил бампер уехавшего троллейбуса. И чем дальше тот уезжал, тем становилось невыносимее.
Да, это была уже не игла и даже не спица. Это была бомба, брошенная в его душу, в его утробу. В утробу его души.
И он помчался.
Сначала прощен не был. А потом был.
Потом много еще всякого произошло.
Выпускница филфака вдруг поступила в музыкальный институт, окончила его, и скучная филологическая гусеница превратилась в порхающую певицу.
Читать дальше