– Кузен, говорите?
Я пододвигаю к нему долларовую купюру.
– Очень вам благодарна.
Он подтягивает ее к себе кончиками пальцев.
Я машу Голландику рукой, он открывает дверь, жестом приветствует портье и следом за мной входит в лифт.
В странноватом полусвете моей комнатушки Голландик снимает ремень, парадную рубашку, вешает их на единственный стул. Растягивается на кровати в майке и брюках, спиной к стене, а я прислоняюсь к нему, чувствуя, как его тело огибает мое. На шее – его теплое дыхание, на талии – его рука. Мелькает мысль: вдруг он меня поцелует. Мне этого хочется.
– Как же это может быть? – бормочет он. – Невозможно. Вот только я это видел во сне. А ты?
Я не знаю, что сказать. Я даже и представить не смела, что увижу его снова. У меня другой опыт: если ты теряешь дорогого человека, то навсегда.
– Назови самую лучшую вещь, которая случилась с тобой за эти десять лет, – прошу я.
– Новая встреча с тобой.
Я улыбаюсь, вжимаюсь спиной ему в грудь.
– А кроме этого?
– Первая встреча с тобой.
Мы оба смеемся.
– А кроме?
– Гм, кроме. – Он задумывается, прижавшись губами к моему плечу. – Было ли что-то кроме?
Он притягивает меня ближе, касается ладонью низа живота. И хотя со мной ничего подобного никогда не бывало – я вообще редко оставалась наедине с мужчиной, а уж с мужчиной в майке и подавно, мне не страшно. Когда он целует меня, тело начинает петь.
Через несколько минут он говорит:
– Наверное, лучшим было обнаружить, что я умею что-то хорошо делать, а именно играть на пианино. Я был таким зачуханным. Совсем в себя не верил. А игра дала мне место в жизни. И… если я злился или грустил или даже если мне было хорошо, всегда можно было сесть за инструмент. Так мне удавалось выразить свои чувства, даже если я и сам не мог в них разобраться. – Он усмехается. – Глупо звучит, да?
– Нет.
– Ну а ты? Твоя лучшая вещь?
Я не знаю, зачем задала ему этот вопрос: у меня у самой нет на него ответа. Я подвигаюсь – теперь я сижу в головах узкой кровати, подобрав под себя ноги. Голландик устраивается, прислоняется к стене с противоположного конца – и тут вдруг из меня извергается водопад слов. Я рассказываю про одиночество и голод у Бирнов, про беспросветную нужду у Гротов. Рассказываю, как я признательна Нильсенам, а еще как мне иногда бывает с ними тоскливо.
Голландик рассказывает, что было с ним после того, как его увели из Грейндж-холла. Жизнь у фермера и его жены оказалась в точности такой ужасной, как он и опасался. Спал он на сене в сарае; если жаловался, его били. Однажды на сенокосе ему раздробило ребра, но они даже не вызвали врача. Он продержался три месяца, а потом, когда однажды утром фермер разбудил его тумаками за то, что в курятник забрался енот, – он сбежал. Полуголодный, измученный болью, глистами и конъюнктивитом, он упал по дороге в город, но какая-то добрая вдова отвезла его в больницу.
Несмотря на это, фермер сумел убедить ответственных лиц, что Голландик – юный правонарушитель, нуждающийся в твердой руке, и Голландика вернули обратно. Он сбегал еще дважды – второй раз в буран, просто чудо, что не замерз насмерть. Спасло его то, что он набрел на бельевую веревку соседа. Сосед нашел его утром в сарае и заключил с фермером сделку: обменял Голландика на борова.
– На борова? – изумляюсь я.
– Тот, полагаю, решил, что дело выгодное. Боров-то был здоровущий.
Новый его опекун, фермер, вдовец по имени Карл Мэнард, отец взрослого сына и дочери, тоже давал ему разные поручения, однако отправил в школу. А когда Голландик стал проявлять интерес к пыльному пианино, на котором когда-то играла миссис Мэнард, он вызвал настройщика, а потом нашел преподавателя, который приезжал давать уроки на ферму.
В восемнадцать лет Голландик перебрался в Миннеаполис, где стал хвататься за любую работу: играл в оркестрах, в барах.
– Мэнард хотел передать мне ферму, но я давно понял, что не гожусь для этого, – говорит он. – Знаешь, я невероятно рад, что знаю какое-то полезное ремесло. И могу жить сам по себе. Какое счастье наконец стать взрослым.
Я никогда не формулировала это для себя так, но он прав: какое счастье.
Он протягивает руку, дотрагивается до цепочки у меня на шее:
– Носишь по-прежнему.
– Это придает мне веру.
– Какую веру?
– В Бога, наверное. Хотя не знаю. В выживание.
Когда из наружной тьмы в окно начинает просачиваться свет – времени около пяти утра, – он рассказывает мне, что в восемь должен играть на органе на службе в епископальной церкви на Баннер-стрит.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу