Теперь она уже не шептала, теперь она произносила слова отчетливо, как человек, которому вдруг стало безразлично, услышат его посторонние или не услышат. И одновременно с этой решимостью, с этим безразличием к чужим глазам и чужим ушам она ощутила безмерный страх.
Смотрите, дети, вот лапка лягушки. Если через эту лапку, которая была лягушкой, пропустить гальванический ток, лапка оживет. Это потому, что лапки-на мышца под действием тока сокращается.
Это так интересно, дети, это так интересно. Ах, так интересно!
— Мама, я же просил: говори громче, ничего не слышно.
— Рентген, как рентген? — кричала женщина, а мальчик не слышал, и другой мальчик, который стал рядом с ним на подоконнике, тоже не слышал. И тогда женщина крикнула изо всех сил, и они услышали эти слова: рентген, как рентген?
— Рентген? — сказал мальчик. — Я не знаю, доктор не говорил. Доктор говорил: пленка мокрая, надо подождать. Мокрая, понимаешь.
Да, кивнула женщина, понимаю. А зачем, зачем она, пленка? К чему пленка? Чтобы узнать, что все еще хуже? Или — лучше? Но ведь это неправда, лучше не может быть, может быть только хуже. Но ведь это невозможно, чтобы было хуже. Хуже — это значит больше того, что уже есть. Разве может быть больше, чем есть? Еще больше?
Если через эту лапку, которая была лягушкиной, пропустить ток, лапка оживет. Обязательно оживет. А если нет? Если иначе, зачем же пропускать ток? Для того и ток, чтобы вернуть жизнь, чтобы дать жизнь.
— Мама, я пойду, я хочу полежать.
— Хорошо, иди, — кивнула женщина.
Уходя, он улыбался. Это была его улыбка, та, прежняя улыбка. Но теперь это была уже другая улыбка, потому что нос был другой, глаза другие. Потому что было другое лицо.
Из-под Греческого моста лихо вылетали дрожки с фонарями по обе стороны от козел. Кавалеры, покручивая пшеничные усы, по-кавалерийски заглядывали в лицо дамам, и дамы хохотали. Ну и хохотали дамы, когда кавалеры заглядывали им в лицо!
А ночью дамы бросались с Греческого моста на булыжную мостовую, которая была внизу. Бросались, говорят, просто потому, что надоело смеяться.
Женщина остановилась слева. Слева, если стать спиной к морю. Прижимаясь к чугунным пикам чугунной ограды, она смотрела. Светились окна — бесшумно, как светящиеся краски. Напротив, лицом к морю, стояли двое. Эти двое — он и она — тоже смотрели. Целовались и смотрели. И закрывали глаза.
Прижавшись к ограде, женщина закрыла глаза. Сумку она поставила на чугунную рейку, связавшую поперек трехметровые пики.
Доктор Ай-Болит летал в Африку, чтобы тащить бегемота из болота. Чтобы лечить зверей. Мама, а где он живет, доктор Ай-Болит?
Надо найти доктора. Профессора. Надо ехать в Москву. В Москве есть профессор. Она покажет ему рентген. Он подержит его перед лампой и скажет: ничего страшного.
На Москву каждый день два поезда — в тринадцать пятьдесят и семнадцать сорок.
Медленно, на тормозах, под мост уходил троллейбус. А потом на асфальт, где только что был троллейбус, упала сумка.
— Женщина, у вас упала сумка.
Два поезда в день: в тринадцать пятьдесят — скорый, в семнадцать сорок — пассажирский.
На Черноморской дороге, в одной остановке от старой одесской тюрьмы и в трех остановках от Юго-запада, нового района тысяч на тридцать-сорок жителей, огромные ворота. Над воротами огромная доска салатного цвета, выгоревшая на солнце, с черными буквами "Второе христианское кладбище”. Эти буквы всегда поражают свежестью своей черноты, как только что сваренная смола.
Прямо против ворот — желтая кладбищенская часовня. Рядом с ней, этой часовней, захоронен всемирно известный одесский доктор Филатов. Говорят, он вернул зрение тыще или даже больше, чем тыще, человек. Филатова привезли сюда на помпезном катафалке с фонарями, крытом заново в два или три слоя серебрином. Шесть белых битюгов, которые могли бы вытянуть на мостовую трехэтажный дом, если бы нашлись достаточно прочные постромки, едва волокли катафалк, потому что перед катафалком плыли мучительно усталые венки. Венков было сто тридцать шесть, и за каждый держались два человека. А перед ними, этими венками, были еще алые и блестящие, как ленты иллюзиониста, подушечки с орденами и медалями — восемь штук. И за каждой подушечкой следовал человек.
Кладбищенские торговки цветами в этот день заработали так, как они давно уже не зарабатывали. Даже в тот первый день, когда вышел приказ горисполкома разрешить торговлю цветами в Одессе, они так не заработали.
Читать дальше