1
Как давно я Вильму не видел! Пока был ученичком, заходил к ним почти всякий день. Однако и мне прибавлялось лет — ученичок стал учеником, а ученик студентом, много времени провел я в разъездах, поздней жил в общежитии и домой наезжал только по воскресеньям, да и то не каждую неделю. Приходилось и заниматься. Но если говорить откровенно, на занятия не стоило бы мне особо кивать. Я не был из числа студентов, которые излишне утруждают себя учением. Возможно, я не ездил домой лишь потому, что занесло снегом дорогу, намело огромные суметы, а другой раз, когда снега уже не было, возможно, в городе был неплохой футбол или я отправлялся с друзьями на какую-нибудь вечеринку — правда сперва из любопытства: не знал, что это такое, — а позже, ведь и я несколько изменился, мне, пожалуй, вообще не хотелось ездить домой, быть может, никуда не хотелось ходить, просто нравилось оставаться в общежитии.
Если я родителями не интересовался — это, однако, не значит, что я их не любил, — так с какой стати интересоваться мне Вильмой? Раз в две недели или хотя бы раз в месяц я все-таки ездил домой, но Вильма не занимала меня. Обычно и времени не было. Нередко я наезжал домой лишь для того, чтобы сменить белье и набрать свежих плюшек да еще лярду — сколько бы его ни было, его хватало не больше чем на две недели, равно как и сливового повидла, а уж о других вещах и говорить не приходится! Колбасу — ее всего-то бывало две палки — я съедал уже по дороге. Не знаю, как другим, но мне общежитской еды всегда было мало, подчас я даже бунт учинял или выливал свою досаду на кухарок, которые всякий раз затыкали мне рот: — Коль вы такой объедала, ешьте хлеб до отвала! — А я и впрямь хлеб считал основой студенческой кормежки. Правда, к счастью, если мне немного подкидывали родные, у меня находилось, чем эту основу заедать. Но когда я бывал голоден, а случалось, и во время еды, я частенько вспоминал Вильму: господи, как же я у них отъедался! Нередко и в постели вспоминал я Гульданов, когда уже засыпал или как раз не мог уснуть, потому что на ужин была рыба или чечевица, что-нибудь этакое несытное, после чего начинало урчать в животе. Не раз всплывали в памяти минуты, которые я пережил у Гульданов в конце войны или же сразу после нее, особенно такие минуты, когда мастера не было дома и Вильма, благо хотела меня ублажить, стряпала для меня разные разности либо кормила компотами и напаивала то таким, то эдаким чаем, и по общежитию тут же начинали носиться почти забытые запахи: гвоздика в вине, лимон с липовым цветом, сладкие рожки, маковые или пряженые лепешки, картофельные сочни, пончики, плюшки с корицей или лапша с грушей. Сразу припоминалось мне, как я бегу в лавку с кроной или пятьюдесятью геллерами, а может, и с пятикронной, чтобы купить маленький бумажный пакетик, на котором было написано: «Франтишек Грегорович, Грушевая фабрика, Шаштин». Вновь все становилось необыкновенно живым, нередко живым и во сне, мы снова вместе ждали Имришко и нашего Биденко, переговариваясь, возможно, одними глазами, и по щекам у нас часто катились горошины слез, но мы не знали, плачем ли мы или смеемся от радости. Ведь Имришко и Биденко придут, и всем опять будет весело.
Занятно: в общежитии о Вильме я вспоминал, а дома нет, дома редко когда мне ее недоставало. Иной раз я все-таки ее встречал или хотя бы где-то углядывал — то на дорожке в парке, что все хорошел в ее руках, то сквозь тесины нашего забора, казавшегося мне когда-то высоким, а теперь низеньким, начинавшим потихоньку трухляветь, случалось, мы и перекидывались с ней немногими словами, но обычно такими, какими перекидываются соседи, которые почти все друг о дружке знают, а если и разговаривают подчас, то редко когда находят о чем. Только дома я сознавал, как я изменился, а мои родители словно бы даже не старились, и Вильма казалась мне все такой же, пожалуй, еще лучше, чем прежде, и лицом она все еще была хороша, веснушки, которые так шли ей и раньше, как бы совсем исчезли с лица. Кто не знал Вильму в прошлые годы, обычно дивился ее вечно загорелой коже. И она умела быть по-прежнему ласковой и улыбаться, но у глаз ее наметились уже морщинки, выдававшие, что она способна и рассердиться или, во всяком случае, привыкла часто хмуриться, а то и на кого-то прикрикивать. Но и эти окрики такие уж заученные, что, пожалуй, она и сама не относится к ним серьезно, скорей всего, даже не думает, что говорит, и глаза прищуривает не потому, что так привычней кричать, а потому, что постоянно куда-то всматривается, словно хочет угадать, сколько времени остается у нее на работу, на всякие хлопоты, а значит, и на окрики, сколько за жизнь она еще перекопает земли, наделает грядок, разворошит их и посеет семян, сколько напересажает клубней и всяких пучков, где насадит пионов, ирисов, георгинов, флоксов и люпинов, тюльпанов, поповников, алтеев и нарциссов, целые вороха цветов, и сколько из них будет околов, а еще синих и белых хризантем, розовых, красных, лиловых, махровых и немахровых, высоких и низких астр, сколько остается у нее на все это времени и как быстро успеет она время свое проглотить.
Читать дальше