— Не слушается. А лекарства он принимает. Все время.
— Надо принимать. Ну а курение хотя бы ограничить. Не хочу вас запугивать, но сигарета пока никому не шла впрок. Мочу сдам на анализ, ну а все прочее скажу, когда приду в следующий раз.
— Пан доктор, а это не опасно?
— Тревожиться не стоит. По крайней мере — пока. Когда я впервые пришел в ваш дом, я не верил, я очень сомневался, будет ли вообще от него какой-нибудь толк. А он выкарабкался, из самого опасного выкарабкался. Легкие у него в порядке. Если, как вы говорите, его рентгеновский снимок у нас, я на всякий случай еще раз взгляну. С почками и печенью — дело хуже. Оттого и ноги болят, оттого и отекают. Да и за легкими надо следить! Запретите ему сигареты, не покупайте их!
— Сам купит!
— Ну хоть теперь, пока он не выходит из дому, не покупайте!
— Не куплю я — отец принесет.
— Надо и ему запретить. Скажите, что все от сигарет. Надо обоих убедить. Но, голубушка, говорю вам, в основном это перепады, неустойчивая погода. У него и давление теперь упало, и ревматизм мучит, ведь когда осенью и весной погода вот так резко меняется, то и здоровому тяжко.
— Пан доктор, скажите, правда, ничего страшного? Волноваться не надо?
Доктор мягко улыбнулся в ответ, а чтобы еще больше успокоить — ведь он получил и бутылку, а когда придет следующий раз, опять получит, и наверняка палинку, в этом доме наверняка он получит еще немало бутылок, не раз перепадет ему тут и сотняга, — по-свойски положил ей на плечо руку. — Голубушка, ведь мы не первый день знаем друг друга. Я люблю говорить с людьми откровенно. Бояться нечего! Увидите, через два, самое большее три дня ему полегчает. Если вам что-то не покажется, если до завтрашнего вечера ему не станет лучше, придете скажете или хотя бы оставите записку, я сам приду!
— Спасибо вам, большое спасибо!
— Не за что, уважаемая. — Доктор, довольный собой, как и большинство докторов, удалился.
Имро между тем уснул. А проснувшись, сразу вспомнил о докторе. Любопытно, о чем это Вильма с ним беседовала.
— Что он тебе сказал?
— Что ты должен принимать лекарства и не курить столько.
— Это мне с самой войны говорят. Если лечить можно одной болтовней, то и из меня вышел бы неплохой лекарь.
— Перестань, Имришко! Он же помог тебе.
— Чем помог? Вот сызнова лежу. Всю жизнь, что ли, вот так вылеживать?
— Имришко, ты же знаешь, каково тебе было. Нельзя сразу вылечиться. Пройдет. Такая нынче погода. Придется лекарства покрепче принимать.
— Я уже принимал.
— До завтрашнего вечера, увидишь, пройдет. А нет…
Имро вскипел. — Что пройдет? Черта с два пройдет.
— Пройдет, Имришко! Нынче погода-то какая, видишь, все время ни то ни се.
— Так это вы опять про погоду толковали? Понять не могу, почему он не говорит это при мне, почему всегда тебе об этом нашептывает?
— Но ведь он и тебе говорил, Имришко.
— А зачем тебе потом повторял? Наверняка ты ему опять сунула бутылку. За рецепты ему платят. Зашибает и за то, что людям натреплет. А еще получает надбавку за то, что рассказывает больным один и тот же анекдот с бородой, да к тому же работает барометром. Какая по осени или по весне бывает погода — я ведь и без него знаю, а уж как буду чувствовать себя завтра — мы с ним одинаково знаем. Оба не ведаем.
— Оставь, Имришко. Он и лекарства тебе прописал. Теперь покрепче прописал.
— Зло берет, когда приходится толковать с лекарем о погоде.
— Завтра тебе полегчает.
— Завтра! Мне уже лучше, потому что я выспался. А завтра он заявится и скажет, что мне помогли его крепкие лекарства, хотя покамест я их еще и не принял.
Имро ворчит, не доволен он ни доктором, ни лечением. А Вильма доктору верит. Ведь она все время рядом с Имришко, всегда внимательно следит за ним и потому помнит, что осень Имро плохо переносит. И прошлый год было так. Летом чувствовал себя хорошо, а осенью похужело. Зимой и весной было ему уже не так худо. И нынче будет не хуже. А глядишь, еще и получше. Ведь когда Имришко было совсем плохо, он ни на что не жаловался, казалось, он и к своей болезни равнодушен. А теперь хотя бы ворчит. Это тоже добрый признак. Пускай ворчит, да хоть бы и всю осень ворчал, пускай даже задирает ее, коль ему от этого легче! Хуже было бы, если бы не ворчал! Имришко, ворчи, только бы тебе помогло! Ворчаньем меня не обидишь, я привыкла к нему. В конце-то концов, и осень не такая уж долгая. Еще две-три ночки, надут на землю заморозки, и прощай, осень.
А потом придет зима и захочет, верно, покуражиться, уж в начале декабря пойдет показывать свою силушку, явится, глядишь, в косматом микулашском тулупе, ну а коли не найдется у Микулаша тулупа, так хотя бы черт или какой чертище ударит копытом о пруд, чтобы прудик крепче и поскорее примерз и можно было бы по нему топнуть, чтобы даже и он, чертяка, позадавался, побахвалился, показал бы, как ловко он топает. А кто дал Микулашу тулуп? Ведь и у черта тулуп был, только он истрепался. Но черт не был бы чертом, не умей он и без тулупа согреться, даже более того, заманить, собрать на лед и детей — дело какое, что они без шубенок. По крайней мере узнают, кто бо́льший пан. У Микулаша митра и епископский жезл, и приходит он к бедным детям, но только на именины, на свои именины. А если нужно кого-нибудь выдрать, кому Микулаш одалживает тогда свой жезл или хотя бы узловатую палку или орясину? Сам хочет быть достойным и ласковым, а если нужно кого-нибудь выдрать, оборачивается чертом, чтобы его рассорить с детьми, но от кого у детей, в особенности у бедных и у самых что ни есть бедных, такие хорошенькие и веселые рожки? Ведь черт и сам всего лишь бедняк, была у него нарядная безрукавка, да и та вся уже порется, ему и холодно, и голодно — куда бы сходить поесть? Останавливается он у пруда и сам себе жалуется: «Опять был день Микулаша, а мне и жалкого ореха не досталось. Епископик, верно, думает, что черт не бывает голодным. Зазнайка, святоша!» Черт шарит по карманам, находит только медяк, ну а какой прок от него? Куда с ним, с медяком-то? Вертит он его в пальцах и благо в тоске вспоминает, что когда-то был ангелом, бросает медяк: тот проблескивает в воздухе и звякает о ледовый покров. «Ну, епископик, покажись-ка теперь! Кто велел пруд вверх дном подковать? Дай-ка я его еще и испробую. И эдак копытцем притопну, искру высеку — сразу все дети узнают, почему этот пруд по ночам так искрится». Он щелкает пальцами, а потом стукает копытцем об лед. Делает круг, затем полукружье и, повернувшись, начинает выписывать восьмерки. И при этом щелкает пальцами. И вертится все ловчей и бьет копытцами, прыскает искорками; отпрыснула искорка и на берег, чтобы приманить, собрать все коньки из деревни и научить всех детей танцевать на пруду, прыскать искрами, вертеться, танцевать, прищелкивать копытцами. Что из того, если один упадет, а другой потеряет пластинку или подковку? Он научит их коньком и писать, и рисовать. Правда, только одним! Другой-то конек кто одолжит? Гляньте, какие каракули! Восьмерки, круги, пируэты. А сколько пластинок, сколько подковок! Он собирает их, считает, улыбается и говорит: «Я ведь был хороший кузнец, имею и не имею, могу иметь, даже могу и согреться. Могу и других согреть! Могу и учить. Гляньте, как хорошо я учил. И все эти каракули, круги и полукружья, восьмерки и пируэты выверчены и вправду только одним-единым коньком». Он вдруг разражается смехом: «Поди ж ты, сколько восьмерок, и до чего хороши! По крайности будет у меня на цепочку!»
Читать дальше