— Я к вам хожу. Я всегда у вас. А теперь некогда: в школе новый учитель.
Я немножко приврал. Учитель-то у нас новый, но все равно я приврал. И не знал, что второпях добавить.
Но только мастер с Имро отошли, я сразу понял, что опять к ним пойду.
И правда, иду к ним. Иду еще в тот же день. Вильма весело меня привечает: — Ну и ну, кто к нам пришел? Так мы уже не сердимся? Ну, понятное дело. Добро пожаловать! Как в школе? Двоек не было? А сколько пятерок?
Вопросов уйма, а я и рад — по крайней мере не надо на все отвечать.
А Имро опять нижет меня глазами и так же, как раньше, произносит мое имя: «Рудко».
Потом отводит взгляд в другую сторону, и я доволен, пожалуй даже рад — и потому, что не спасовал под его взглядом, да и потому, что он на меня уже не смотрит. Но имя мое он все равно несколько раз повторяет. И при этом — что из того, что не прямо в лицо, — погмыкивает: — Гм-гм! Рудко!
А Вильма меж тем натаскала на стол для меня всякой всячины, потому что за то время, пока я у них не был, Имро стал по-другому есть, стал пробовать даже то, до чего прежде и дотронуться боялся, ну а теперь для него выдумывают, наготавливают и впрямь невесть какие кушанья, да где такому хиляку все это съесть. Но мне многое под силу. А поскольку вместе с едой меня потчуют все новыми и новыми вопросами, я отвечаю только на каждый второй, и они смеются, смеются даже тому, что, может, вообще не смешно. Больше всех скалит зубы мастер, но чуть меня и осаживает: — Помаленьку да потихоньку! Нечего все зараз выкладывать, не бойся, еду у тебя никто не отымет! Гляди не подавись словами иль куском.
В самом деле, хорошо мне у Гульданов. Обидно было бы в такую семью не ходить!
И я опять почти каждый день у них на голове. Родители рады бы меня дома или еще где в какую-нибудь работу запрячь, ведь, по их разумению, я уже в том возрасте, когда сил у детей прибывает и силы эти нужно использовать, однако от работы мне всегда удается увильнуть; если не получается иначе, отговариваюсь учебой, частенько жалуюсь, что в школе не понял того-сего и надо, мол, попросить какого ученика объяснить, а то, мол, пойду спрошу об этом у Гульданов — пусть-ка Вильма или мастер мне растолкуют. А когда уж особенно жалуюсь и вздыхаю, что одному мне с уроками не справиться, родители и сами, бывает, посылают меня к Гульданам, и я тогда могу делать все, что мне вздумается.
Правда, я люблю ходить к ним. Я охотно и помог бы им, пусть даже особой помощи они и не хотят от меня, должно быть еще потому не хотят, что боятся, как бы не пошли всякие оговоры. Вот разве Вильме чуть помогу — схожу в лавку купить чего-нибудь, или Имро подам то-се, либо в аптеку сбегаю для него за лекарствами. С такими-то пустяками они бы и сами управились, мастер мог бы все достать по пути с работы или на работу, да и Вильма — она ведь постоянно дома и следит лишь за тем, чтобы у Имришко ни в чем нужды не было, — могла бы сбегать в лавку или аптеку, когда он спит. Но спит он уже меньше.
Сдается мне, что она уж не такая раздражительная, но, пожалуй, и то правда, что и я за это время изменился, малость к ним приноровился, научился и с ней, и с Имришко ладить.
С Имро легко поладить. Дела у него, по всему видать, лучше, но он все еще молчаливый, лишь изредка обронит слово и всему как бы дивится. Случается, и попросит меня о чем-нибудь. Хотя порой вроде даже не знает, о чем и просить, обо всем Вильма или мастер должны ему напоминать. А если он о чем и обмолвится, так на другой день делает вид — когда заходит об этом речь, — будто вообще об этом впервые слышит. Обо всем приходится ему по нескольку раз напоминать. Такой человек, само собой, не умеет сердиться, даже не знает, на что сердиться, все ему безразлично, словно он забыл, что одно можно похвалить, другое поругать, а если бы ему это и объяснили, надеясь на его благодарность, или, забыв о чем-то, попытались бы этим его рассердить, он снова бы только глаза таращил.
Вильма это знает и потому не на шутку встревожена; если она раздражена, издергана или печальна, то чаще всего поэтому. Боится, что Имришко так и не оправится до конца.
Об Имришко и заговорить с ней нельзя, даже когда стараешься признать ее правоту. Сразу повернет разговор и станет попрекать, даже в том, чего ты не сделал, или оскорбит за то, что сама, страшась за Имришко, выдумала или сказала.
А то подскочит к его постели или обнимет посреди горницы, когда он стоит, держась за стол либо стул, и диво, что не собьет его с ног — так на нем виснет.
18
Он уже и на улицу выходит. Даже один. Но люди не интересуют его. Ему все равно, встретит ли он кого или нет, ни с кем не остановится, никого не поприветствует. Поздороваются — ответит, но всякий раз с опозданием. Остановят — стоит и почти всегда удивляется. А если разговор затянется — удивляется еще больше. Он всему удивляется.
Читать дальше