Старое кладбище было на краю Народной улицы, возле самого выгона. Там, на выгоне, еще в революцию расстреливали красных партизан, и ходить по нему было страшно.
Пробираясь вглубь по дорожке, ровной и когда-то покрытой брусчаткой, они жались друг к дружке, поближе к фонарику, подальше от репейников, цепляющих за штаны. Над головами шумели пирамидальные тополя, самые высокие во всем Райцентре.
Долго тогда лазали по кладбищу Федька и Никита и в дальнем углу наткнулись на аккуратные ровненькие дорожки, ухоженные и расчищенные, с одинаковыми, метра через полтора, памятниками, на которых было написано не по-нашему.
Потом, после того как Федька замучил бабку расспросами, рассказала она, что во вторую мировую в плен под Узловой попало много итальянцев, румынов, немцев. В сорок третьем многие, кто попал в Сталинградский котел, приволоклись сюда, в Райцентр. Немцы держались особняком, румыны с итальянцами вперемежку. Больше всего почему-то было румынов. Немцев погнали дальше, итальянцев в соседний с Райцентром городок, а румыны остались.
Тяжелая была та зима для военнопленных. Многие остались здесь, на этом кладбище. Не знали они, что такое морозы, когда налету замерзали птицы, когда ослабевший человек падал и уже не поднимался.
Многое рассказала Яковлевна… И то, что несли бабы русские румынам молоко, картошечку, отдавали старые мужнины штаны и фуфайки, делились с «завоевателями» чем самим «бог послал»… И лежали теперь румыны среди российских солончаков, посреди Райцентра, самого-самого центра рая. Много лет спустя из области, с Узловой, подкатил автобус и молчаливые люди пошли в глубь кладбища, наступая на тени от пирамидальных тополей. Разбрелись, стояли, читали, тихо переговаривались на своем, румынском. Пожилые люди в маленьких разноцветных шляпках, в рубашках-безрукавках поднимали головы вверх, утираясь платками, глядя на палящее и, может быть, уже знакомое райцентровское солнце.
Жизнь на улице Народной шла своим чередом, подрастали Федька с Никитой, помирали старики, шли в армию и возвращались парни, играли свадьбы… Сидели тогда ребята со всей улицы на воротах, качались, видели, что за столами всем управляют старухи. Конечно же им не приходило в голову: а где же мужчины, где старики? Мальчишек, к примеру, было пруд пруди, парней поменьше, мужчин за сорок — по пальцам пересчитать. После пятидесяти — почти одни женщины. Теперь стариков на Народной осталось двое — дед Степан и Михалыч. И оба были калеки, изувеченные на второй мировой. Хромые на разные ноги. Дед Степан потерял на Волховском фронте правую, Михалыч под конец войны, в Чехословакии. Дед Степан контуженый и весь колотится из стороны в сторону. Михалыч — старик потверже, меньше ростом, подобрее. Кстати, Федька и Никита не могли уяснить себе, как это дед Степан и Михалыч ноги «потеряли». Лет до шести мучил вопрос, как можно потерять то, что из тебя выросло, попробуй оторви ногу или руку! Непонятно.
Однажды у Никиты резали свинью, та вырвалась и побежала вдоль забора с окровавленной глоткой мимо мужиков и все норовила юркнуть обратно в базок. Свинья кричала, призывая на помощь хозяина, принесшего ее домой еще поросеночком. А хозяин, отец Никиты, сбегал в дом за ружьем и всадил ей в белый лоб пару жаканов. Вот тогда они оба, Федька и Никита, по-другому увидели отца Никиты, мужиков и себя. Они впервые осознали смерть в ее простоте. Но как дед Степан и Михалыч потеряли ноги? Как они ходят с этими дрючками, чем они их привязывают, к чему? Все это волновало и требовало ответа.
И Федька предложил посмотреть, как бабка Мотька, жена деда Степана, будет купать старика. Залегли в лопухах. Дед Степан сидел в центре двора на солнышке, грелся. Бабка готовила купанье.
Дед Степан, подергиваясь от налетающего ветерка, блуждал взглядом вслед за курицей, говорил:
— Да-а-а, плохо ты несешься, подруга.
— Долго тебя ждать? — спросила бабка.
— Эт какая-то страсть с курями! — сказал дед, встал, подправил протез, прокрашенный под цвет тела, и поковылял к корыту, выговаривая курице: — Вот эта подруга — одно загляденье, а ты дождешься…
— Давай-давай… — сказала бабка. — Будешь теперь одно и то же! Не сюда, а сюда садись!
Федька и Никита смотрели, как осторожно и властно бабка Мотька раздевала деда Степана, как помогала опуститься в корыто, намыливала голову и сливала потом из корчажки, осторожно сливала: не горячо ли?
Не знали они тогда, что в войну дед Степан перенес девять операций, и три последние без наркоза, что ранение у него было в щиколотку, а отрезали под самое-самое, не знали они гнусавого нерусского слова «гангрена» и то, как не приехал домой после госпиталя дед Степан. Потом пришло письмо из города Омска, писал, что с ним произошло несчастье, и теперь он никому не нужен, «калика», но ее отпускает и «не будет против, если она… с кем угодно, потому что оно, конечно, понятно…». Не знали они, что поехала бабка в город Омск, и разыскала его там по адресу на штемпеле письма, и нашла его уже в семье, где он жил у многодетной вдовы, которая была старше его чуть ли не вдвое. Бабка Мотька забрала его оттуда. Как забрала, как вырвала, выцарапала — этого даже Яковлевна, Федькина бабка, не знала, а она-то была на Народной памятью ее.
Читать дальше